Самородок, На помойке

САМОРОДОК

Старый орлан умирал. Что ж, он прожил долгую и красивую жизнь. Никто из здешних птиц не мог сравниться с ним долголетием. Был когда-то сильным и молодым. Теперь же всё кончилось. Или кончалось. Сил не хватило даже на юг. Оставалась лишь память, да ещё эти глаза. Орлан видел, как из россыпи камней высунулась хитрая мордочка соболя. Голод и любопытство выгнали зверька из норы. Соболь пошевелил ноздрями, чуя поблизости зайца. Орлан зайца не чуял, он его видел. Видел также хорошо, как и соболя. Острота зрения у него сохранилась и если бы неминучая смерть, заяц стал бы лёгкой добычей для пернатого хищника.

Наконец, соболь решился. Он полностью вытащил своё горбатое тело из-под камней и спружинившись по-кошачьему, далеко прыгнул в сторону. До зайца оставалось совсем немного. Охота могла закончиться и удачей, если бы не всё нарастающий шум шагов человека. Две зимы тому назад он уже встречался с ним. И его, и человека роднила тогда только охота. Человек метал громы и молнии. Метал в соболя. И зверёк ещё не забыл тот жуткий посвист между ушей. Неприятный человеческий запах. И его черные, немного раскосые глаза. Хищник ещё раз прыгнул и провалившись под наст рядом с веткой кедрового стланика, затаился. Душа его наполнилась страхом. Наст над ним задрожал. И зверёк увидел того человека. Но это был совсем другой человек.

Орлан видел дальше соболя. Заяц сидел по ту сторону стланика, а молодой хищник его не замечал. Всё внимание приковало это двуногое существо. Наконец и орлан обратил внимание на человека. Он шёл по прочному насту. И его тело двигалось легко и свободно. Гнездо орлана издали напоминало древесный нарост. Вблизи же казалось огромной заснеженной шапкой с торчащими в разные стороны сухими ветвями. Орлан не таился перед человеком. Он знал, что это двуногое существо для него безопасно. Человек нёс в узелке какой-то странный и непонятный предмет. Когда до затаившегося соболя оставалось всего несколько шагов, зверёк, вдруг, не выдержал. И выпрыгнул из укрытия. Он промчался к одинокому дереву и взметнулся в гнездо.

Двоим хищникам места в гнезде не хватило.

Орлан болезненно вскрикнул. Оттолкнулся. И в последний раз раскинул свои широкие крылья навстречу плотному воздуху. Воздушный поток его подхватил,  развернул к восходящему солнцу и понёс на острые, и тёмные скалы.

Человек не увидел гибель орлана. Она ему была не нужна. Он остановился. Окинул ясным взором окрестности.  На сколько хватало глаз, вокруг лежали и высились горы. Горы, горы и горы. Казалось им нет и не будет конца.

Открывалась фантастическая картина божественного мироздания.

     Чистейший воздух наполнял его лёгкие. Хотелось глубже и чаще дышать. И ещё хотелось вечно смотреть на эту картину. Хотелось жить. Все земные красоты и блага меркли перед величавой, и божественной красотой.

Спугнув зайца, человек раскрутил узелок. Один конец его отпустил. Как из пращи что-то вылетело.  Желтизною блеснуло. И упало за ближайшими скалами. Человек постоял. Развернулся. И пошагал в обратную сторону.

Глаза и душа его улыбались.

+++

Тюк, тюк,  тюк – тюкает кайло по мелким, сероватым  камням. Камушки смёрзлись с песком. Но не очень-то прочно. Потому и легко поддаются кайлу. «Сушенцы» – так их называет вольный геолог Фролов. Тюк, тюк,  тюк  — и из-под жала кайла отрывается новая партия грунта. Не много. Наскребётся едва ли на малую горсть.  Но и то,  слава Богу. Лопаткой его и до кучи, до кучи в корытце. В глубоком колодце шурфа темнота с теснотою мешают работе. Однако при нормальной сноровке и опыту, русскому человеку привычно.

Второй месяц бригада Богдана Каминского бьёт шурфы в верховьях ручья Хатыннах. Начинали с конца октября, а теперь уже и декабрь разменяли. Девять шурфовщиков – три звена по три человека. Бугор Каминский не в счёт. У него есть иные заботы. Учёт и контроль. И так, кое-что по хозяйству. Дров там натаскать, льда нарубить или петли поставить на зайцев. Конвой ловить косых разрешил. За половину улова. Вохровцев трое вместе с «добрым» начальником. Приелась им колбаса забугорная. На родную зайчатинку потянуло.  Тропы в распадке почти не наторены. Беляков вокруг мало. Не хватает их ни конвою, ни зэкам. От того и невесело тюк, тюк, тюк по шурфам раздаётся. Но норма, всё же, идёт на-гора. И лютый морозище не помеха.

А мороз и правда, нынче лютейший. Градусников на деревьях и горах не навесили. Его силу узнают по народным приметам.

Если при полном безветрии начинают потрескивать лиственницы, а морозный туман плотно выстилает низины распадков и поднимается выше подножия сопок – значит мороз не меньше шестидесяти градусов. Можно никуда не ходить, ни у кого не спрашивать и не проверять. Так оно, на самом деле и есть. Примета — вернейшая.

Бывший  комбат, а теперь заключённый Севлага – Савелий Ерохин – это знает ещё и  по собственной шкуре. От мороза спасает только движение. Спасали бы и сытная пища с тёплой одеждой, да где же их взять? Ни того,  ни другого у бывшего фронтового майора Ерохина не было. И видно, ещё долго не будет. Третий год пошел, как он  дышит мёрзлым воздухом Крайнего Севера. Не расстаётся с железным кайлом,  добывая себе право на жизнь и скудное пропитание. Мотает срок. Пару зим уже отмотал. Осталось почти ровно тринадцать. Приполярное лето не в счёт. Лето на «золотой» Индигирке короткое. Мелькнёт и почти его не увидишь.

В колодце шурфа о работе Ерохин не думает. Тело двигается машинально. И живёт, как бы, само по себе. Этому приёму он давно научился. Держал всегда мысли и думы от тела отдельно, и подальше от распадка, и даже Крайнего Севера. Так легче ему жилось и работалось. Появлялась надежда на лучшее или,  хотя бы, с ума не сойти.

Он кайлит каменистую землю внизу, подбирая её совковой лопаткой в ёмкое, но небольшое корытце, что висит на тоненьком тросике. При наполнении, Савелий, всякий раз, кричит: «вира!» — иногда ещё про себя добавляя – «помалу» и  два его зэка-товарища тут же вытаскивают его воротком на поверхность. Иван и Степан. Тоже оба бывшие офицеры-фронтовики. Иван, как и он, пехотинец. А Степан – морской лётчик.  Через каждые сорок сантиметров вертикальной проходки они сыпят новую кучку. Где легче, Ерохин точно не знает. На дне шурфа уходит больше калорий, но ощутимо теплее. А наверху — работы, вроде и меньше, зато, уж, куда холоднее.  По нему, так лучше работать там, где теплее. Они ежедневно меняются. Вот и получается, две смены каждый работает наверху  и одну смену внизу. Так, всё выходит по честному и никому не обидно.

Тело пока исправно работает. А мысли, то и дело, уносятся в прошлое. Оставаться на дне шурфа им не хочется.

Тесно здесь им и противно.

Сам Ерохин детдомовский. Десять классов закончил и механический техникум. До осени 42-го работал на военном заводе по брони.  В сентябре бронь отменили и отправили рядовым пехотинцем на фронт. Подвижный, небольшого росточка, с не ординальным и быстрым мышлением — на фронте он не затерялся. В первом же бою получил медаль «За отвагу» и вскоре был направлен на ускоренные курсы младших лейтенантов.

Под Курском Ерохин командовал взводом. Днепр форсировал ротным. А Вену брал уже командиром стрелкового батальона. Войну закончил в звании капитана, с шестью орденами и многими боевыми медалями. Дважды подавали его на Героя. И всякий раз, в армейских штабах, представления, почему-то, терялись. После же, дивизионное начальство на них не настаивало. Так и оставался Ерохин объектом для дружеских шуток и  неподтверждённым «дважды героем». О чём и не особо расстраивался. Главное, что война закончилась. И что он остался живой, и здоровый. Бог миловал. Как-то, обошлось и с ранениями. Нет. От немца Ерохину иногда прилетало. Правда, всё больше, вскользь и поверхностно. Нутро и кости осколки, и пули не брали.

Рвали только кожу, да молодые, крепкие мышцы.

Их дивизию на дислокацию оставили в Австрии. В 46-м ему дали майора с обещанием вскоре направить в общекомандную академию. Но с учёбой у него ничего не связалось. Даже из Вены Ерохин не выехал. В 47-м  его посадили. Вначале исключили из партии. Разжаловали. Забрали все ордена и медали. После судили. И посадили, отправив в места не столь отдалённые от Магадана. Наказали за драку и любовь к австриячке.

Квартировался он у герра Отто Шумахера. Его дочку Симону и полюбил. Ну и она воспылала взаимностью. И всё бы, обошлось у них ничего, если бы не надумалось советскому майору на любимой австрийке жениться. Возжелалось ему поступить по чести и совести. Прямо, вынь и положь. Когда женщина ожидает ребёнка, не только офицера, но и любого мужчину, жениться честь и совесть обязывает. Так думалось и хотелось советскому майору Ерохину. Конечно же, он знал о последствиях и жёстких командных запретах.

А поступил, зачем-то, по-своему.

Написал рапорт. И сразу же всё закрутилось. Вначале над ним слегка посмеялись и даже долго упрашивали. После, много и страшно грозились. Но, что ему все эти тыловые — политотдельские и штабные — угрозы, когда он видел воочию смерть, ходил с нею рядом, а то и в обнимку. Угроз майор не боялся. Но и Система не ослабляла давление. Хождения по  штабам всё равно, что хождения и мытарства по мукам.  Однажды, майор не сдержался. Не стерпел начальственных издевательств. Нервы гитарными струнами лопнули. И вот, результат. Сломанные челюсти у двух подполковников. Фингал и разбитый нос у полковника. Это всё им. А ему – поражение в гражданских правах, Колыма и кайло с совковой лопатой в придачу.

Нет. Ерохин не жаловался на судьбу и не винил себя в чём-то. Все былые обиды, как вода сквозь песок просочились.  Да, он был коммунистом. Идейным. Верил партии и её устремлениям. Безгранично доверял Сталину и советскому руководству. Так было. И так он жил до войны. Жил, в общем-то, наивным и простым человеком, как и многие рядом. И только с войной слепота его начала осыпаться. Стали открываться глаза и появляться иные воззрения. Прозрел Ерохин не  сразу, а после мучительных и долгих сомнений. Даже после суда он всё ещё сомневался. Попади он в место другое, даже трудно представить, чтобы с ним было. От разочарований и душевных терзаний люди часто уходят на тот свет добровольно. Слава Богу, Савелия эта участь минула. Помогли Севера, похоронив все былые сомнения от наивности и бредовой марксистской идеи.

В балках и бараках о призрачном и светлом будущем уже Ерохин не спорил. Он  знал, что светлых призраков не существует ни в Азиях, ни в Европах. Что это просто миражный обман. Блеф, пустой трёп и не более. Если они в чьих-то головах и завелись, то место таким головам в домах сумасшедших. Для себя же он никакой перспективы не видел. Потому и жил по инерции. Третий год в бригаде шурфовщиков. Третий год вместе с такими же, как и сам заключёнными. Третий год с кайлом и лопатою.  И не важно, кто и кем ты был на свободе.

Важно, кто ты есть здесь и сейчас.

В их бригаде  даже о прошлом не спорили. Кроме Богдана Каминского,  все прошли сквозь  войну. Пусть и по разные стороны. Казалось бы, есть на чём копья сломать. Ан, нет. Люди отобрались с понятием. Что они – бывшие три фронтовых офицера. Что бывшие полицаи – их пятеро. И что старовер, и бывший власовец Ахромеев. А может и бывший уже старовер. Кто его знает. В душу к нему не заглянешь. Лагерь сильно  меняет людей.

Колеблет и волю, и веру, и всё остальное.

Савелий отвлёкся от дум. Поднялся. И с трудом выпрямил спину.  Ни поясницы, ни пальцев Ерохин не чувствовал. Затекли от постоянного напряжения. Их надо размять. Да и корытце рудою наполнилось. Он посмотрел вверх на яркие звёзды. Их хорошо видно, начиная с четырёхметровой глубины. А он уже закайлился на пятую. Савелий дёрнул за тросик. И когда в проёме показалась Иванова голова, хрипло крикнул.

— Вира! – и про себя, как обычно, добавил, — «помалу».

Заскрипел вороток. Корытце на тросике закачалось. И стало медленно подниматься вдоль стенки. Ерохин отметил перпендикуляр и отодвинулся в сторону. Случалось, что тросики обрывались и корытце убивало шурфовщика. Полцентнера весу в нём, вместе с грунтом, имеется. Если прилетит такая зараза,  то мало ему не покажется.

Пока Иван и Степан занимались  корытцем, Ерохин немного размялся. А после, сразу почувствовал холод. Он залезал под грязную и сырую от пота фуфайку. Проникал в истрёпанные рукавицы. Добирался до щёк и до шеи… Со всех сторон потянуло мёртвой, каменной стылостью. В воздухе запахло ветхостью и застарелым дымком. Савелий от безнадёги и не комфорта поёжился. Дабы сбить мертвечину надо двигаться и ни о чём рабочем не думать. Передышка увела его от привычного ритма и  ничего полезного не дала. Он подобрал кайло. Ещё раз глянул на звёзды. Рукой опёрся на ближнюю стенку. И лучше бы этого он не делал. Стенка под рукою осыпалась. Выпавшим камнем его больно стукнуло по стопе. Ерохин нагнулся, подбирая булыгу.

Как известно золото не блестит. Не блестела и эта булыга. То, что он поднял самородок, а не какой-то там задрипанный камень, Савелий понял не только по всё ещё остаточной боли в стопе, но и весу. Не мог столько весить ни кварц, ни гранит, ни обычный песчаник. Округлый,  размером в два кулака и не меньше десяти килограммов. Ерохин дважды теранул его об фуфайку. В свете звёзд рассмотрел характерную желтизну.

Сомнений нет.

Самородок.

Пока он уточнял неожиданность, сверху опустили корытце. Пришла пора выдавать тюк, тюк, тюк на гора. Иначе сверху заподозрят неладное. Он отбросил золото в сторону. Подобрал с долу кайло. Согнулся в три рабочих погибели. Тело машинально его заработало. И выдало на-гора тюк, тюк, тюк. Мысли снова отделились от плоти.

Но пошли уже в другом направлении.

За такую находку могут и срок в половину скостить. Не по милости, конечно, начальственной. Милости и щедрот от лагерных властей не дождёшься. Этого добра у них никогда не было, нет и не будет. Скостить могут для примера и показушной наглядности. Чтобы и другие зэки самородки искали, а после их, куда надо сдавали.  Начальству от этого хорошо, ну и зэку от него послабление. Если со сроком ничего не получится, то могут отправить на расконвойку. Тоже, в общем, не так уж и плохо. На расконвойке вольностей больше, а значит, одеваться и питаться есть  возможность чуточку лучше. Это всё плюсы. Пусть и весьма иллюзорные. Почему иллюзорные? Да потому что никаких плюсов может и вовсе не быть. Заберут золото, а о зэке забудут.

Ерохин выпрямил спину и от нахлынувшей злости на самого себя сплюнул на золото.  Размечтался, что девица на выданье! Он  тут же быстро согнулся и стал рьяней долбить ненавистные камни. О самородке он больше не думал.

В конце смены Савелий положил его в полупустое корытце. Присыпал до половины камнями. Сам стал сверху и руками уцепившись за тоненький тросик, чуть громче обычного крикнул.

— Вира!

Наверху он помог высыпать грунт. Запомнил нужную кучку. Отряхнулся от каменной грязи и пыли. И устало потопал в балок. Завтра утром он золото перепрячет. Спрячет так, что оно никому не достанется. Ни начальству.

Ни ему.

Никому. 

НА ПОМОЙКЕ

Акакий в последний раз облизал давно остывшую миску, а заодно и свой грязный обмороженный палец. Тяжко вздохнул. С тоской посмотрел на оконце раздачи. И с трудом оторвался от жёсткой скамейки. На улицу выходить ему не хотелось. Но надо. Помощник повара Сеня Фиксатый уже дважды его выпроваживал.  В третий раз он получит взашей, а то и в цинготные зубы, чего доходяге Акакию тоже не очень хотелось бы. Вот и выбирай. Ещё немного тепла и божественных запахов пищи или обычные, но, всё же, побои.

До лагеря Акакий работал в торфяном наркомате бухгалтером. Слыл вполне успешным и респектабельным человеком. Тогда его просто и презренно Акакием никакие люди не звали. Ни хорошие, ни плохие. Для всех он был уважаемым товарищем Тимофеевым или Акакий Егорычем. Здесь же ни почёта, ни прозвищ, увы, не сподобился. Так и остался Акакием. За месяц отсидки дошёл. И постепенно превратился в пустое ничтожество.  Да, да. Именно, в пустое ничтожество. Трезвость мысли им ещё не потеряна. И своё ничтожество Акакий давно, и вполне себе осознал. Переварил. Так сказать. И избавился. Своя шкура дороже. И стыда. И морали. И нравственности. Особенно, когда голоден. Еле, еле одетый. Ну и еле, еле живой.

Перестать считать себе человеком, это как же до такого так можно дойти? Спросит любопытный читатель. Акакий об этом не думал. И никто у него механизмов или ступенек падений  не спрашивал. Таких доходяг, как Акакий на колымской зоне полно. Не он первый, не он и последний. В каждом бараке по два или три человека.

Сеня Фиксатый опять появился в обеденном зале, но Акакий уже направился к выходу. Мог бы получить и взашей, но это  было бы уже не по правилам. Хотя, оно как посмотреть. Однажды, так уже доходяге досталось. И вместе с побоями,  он получил  ещё и корочку хлеба. Акакий замедлился. Но, всё же, не стал рисковать.

Улица  обожгла его холодом. Тело потянулось к жилому бараку. Но Акакий его пересилил. У сердца грелась пайка чёрного хлеба. (Хватило же терпения её не доесть!). На этот хлебушек у него возлагались надежды. И не только на него одного. Возлагались ещё на помойку. Надо  лишь дождаться Фиксатого. Момента, когда он выскочит с ведром из столовой. Сейчас они с поваром пообедают. И тогда бы успеть к ведру первому. Можно и не успеть. Не один он такой шустрый и грамотный. Конкурентов в зоне хватает. Хотя сегодня уверенность в успехе была. Подкрепился маленько. И как бы силёнок прибавилось. Даже ноги кажутся лёгкими.

Акакий добрался до нужного поворота. Перекатился через валик сугроба. Поднялся и прошоркал чуть дальше. У угла затаился. Отсюда до помойки рукою подать. Не больше десятка шагов. Он пришёл первым. И место выбрал удобное. Летом занимать его намного сложнее. Но то летом. А зимой здесь народу поменьше.

Вся помойка умещалась в маломерном квадрате, сбитом из жердинок неошкуренных лиственниц. Пищевых отходов не содержала. (Откуда на колымской каторге пищевые отходы?). Наполнялась помойной и половою водой. Летом от неё даже не пахло. А зимой мутная вода замерзала, превращая отхожий квадратик в грязную ледовую горку. Утром и вечером по ней хоть катайся. Лишь в обед, когда Сеня с ведёрком из столовки выскакивал, можно было что-то найти. Голову там от селёдки, подгорелую корочку хлеба, жировую бумагу или склизкий комок недоеденной поваром каши. Когда такая удача Акакию выпадала, он бережно прятал её в запасную тряпицу и после, как надо, использовал. Какой никакой, а приварок. На нечто большее не рассчитывал. Всё съедобное давно уже съедено. Год тому назад. Пять. А может и десять.

В ожидании потянулись минуты.

О, если бы не этот убийственный холод! Он так терзал его волю и тело. Но Акакий терпел. И оно того стоило. Работа в столярном цеху давала ему передышку. После золотого забоя пайку хлеба добавили.  В забое он норму никогда не давал. А в цеху теплее и меньше работы. Плотник из него никакой. Собирал пока щепки и стружки. Топил ими печку. А также связывал пеньковой бечёвкой ручки к кайлам и совковым лопатам. Складывал в ящик  готовые топорища. За недельку в цеху отогрелся. И даже немного окреп. И всё благодаря бригадиру Корнею Угрюмову – неожиданному благодетелю и земляку. На воле Корней работал начальником подмосковных торфяных разработок. Акакий его и не помнил. Зато хорошо его запомнил Угрюмов.

Не подвернись такая оказия, давно бы сгинул на Серпантинке или здесь, в штабелях за мертвецким бараком. Не работать при этой власти нельзя. Кто не работает, тот и не ест. А, значит и не живёт. И неважно, почему человек не работает.

Корней ему разрешал подпитаться, отпуская на обед и известные поиски.

Наконец, дверь в столовке, ожидаючи,  хлопнула. Сеня Фиксатый выскочил с ведром на помойку. Ловко выплеснул из него содержимое. И быстро вернулся назад. В квадратике затрещало. Сероватым клубком  запарило. Время терпения кончилось. Акакий от угла оторвался. Попытался чаще двигать ногами,  направляясь в нужную сторону. И как всегда не один. От противоположного угла вывернулся и доходяга Юкио – последний из двух десятков плененных японцев. Их привезли в конце августа. Из двух десятков японцев остался только Хошимото Юкио. Говорили, что он великий японский шпион и что знает множество языков. Но сейчас Акакий об этом не думал. Бежать он не мог. Просто двигался, на два шага опережая японца. Он уже видел заветные головы. И что-то приметил ещё,  когда,  вдруг, услышал  всеобъемлющий голос.

— Акакий! Готовься. Завтра ты сие место покинешь.

Как бы ни был  он слаб или голоден, или отрешён от внешнего мира, однако голос этот сразу запал ему в душу. Устрашил. И остановил опухшие ноги. Акакий поднял голову выше. Прямо перед собой увидел седого благообразного старца, из уст которого исходили языки ярчайшего пламени121. Старец в полуметре стоял над землёй. Пронзительно смотрел на Акакия. И видно, о чём-то скорбно молился. Через мгновение, он прозрачной дымкой растаял.

Акакий протёр свои очи. Сильней проморгался. А после даже встряхнул головой. Но ни голоса, ни видения больше он не сподобился. Пока осмысливал наваждение, Юкио первым добрался до помойного ящика и завладел головами селёдок. Как ни странно, злости Акакий никакой не испытывал. Более того, он полез за пазуху. Вытащил оттуда пайку сыроватого тюремного хлеба. И молча протянул её Хошимото. Вряд ли пайка Хошимото поможет.

А вот Акакию она помогла.

На душе у него просветлело. Легче и свободней стало дышать. В глазах появилось нечто почти человеческое. 

Жизнь обрела смысловое и иное значение.

В столярный цех он уже не пошёл. В своём бараке написал записку Корнею Угрюмову. И не будучи замеченным в вере, всю ночь до утра промолился. А утром, ещё до развода, прилёг на холодные нары. И по слову дивного старца, отошёл к Милосердному Господу.


  • 121 Видимо, это был Преподобный Акакий Кавсокаливит.