«На Божьей дорожке». Часть I. Главы 3 и 4

Версия для печати

 «На Божьей дорожке». Часть I. Главы 3 и 4

Оглавление

ГЛАВА   ТРЕТЬЯ
Колхоз.
 
 
«Как рыбы попадаются в пагубную сеть,
и как птицы запутываются в силках,
 так сыны человеческие уловляются в бедственное время,
когда оно неожиданно находит на них».
(Книга Екклесиаста, или Проповедника. 9. 12).
       Возлюбленные мои!
       Господь наш, по великой милости Своей, по праведности Боголюбивых пращуров наших, ниспослал русским людям столько землицы, как никому и никогда прежде. Нет и не было (и не будет) ни одного народа, приближающегося к нам по количеству милостей и щедрот Божьих? Если вы ищите таковых в памяти, то не ищите напрасно. Такого народа вы не отыщите и найдёте.
       Ибо не было и нет его на земле.
       Даже и теперь, в эти окаянные дни, Господь всё ещё оставляет нам много от щедрот Своих. И не столько для пропитания, как для сущего вразумления. А сколько мы уже потеряли, того и не сосчитать. Территория этого государства безбожного несравнима с просторами благословенной Российской Империи. И аз многогрешный, откровенно ностальгирую и плачу по уже упущенной, и так обильно политой русской кровью земле. А так, пуще того, плачу и рыдаю по нашему отступлению от Бога и Царя, от Святого Православия. Можете обвинять меня, нечестивые люди, в имперских амбициях или в чём вам угодно! Обвиняйте! Что мне ваши обвинения? Только обвиняя, помните и трепещите! Ибо я верю и знаю, что наши молитвенные слёзы [161] смоют позор отступления. И тогда Господь нас простит, и помилует. И дарует нам по своей любви пуще прежнего. Так будет. И время это уже скоро.
       Плодородная земля Черноземья недолго ожидала своих Божьих посланцев. Уже в конце десятого века мои Боголюбивые пращуры начали обживать столь богатые вольные земли. Тогда они считались окраиной Руси. Приходили семьями и поодиночке. Сбивались в поселения и городища. Укрепляли их. Возводили православные часовни и храмы. И с Божьей помощью приступали к труду на земле. А вокруг кочевые племена. Языческая тьма. Постоянные набеги…
       Рука не дрожала и душа тоже. Если же у кого и дрожала, тот долго не выдерживал и уходил. Постепенно православные люди привыкали к сохе и мечу. Не просто жить в таких условиях. Но ничего. Главное – жить с Богом! Господь не оставлял Своих верных детей. Окраины крепли и преумножались. Городища превращались в городки и города. И со временем, русские люди становились надёжным щитом для Святой Руси и трудной преградой на пути нечестивых в её глубины.
       Так и жили с мечом под рукой, и с крестом в головах.
       Белгород и Курск насчитывают добрый десяток столетий. Есть в Черноземье места и постарше. Разговор не о них. Как уже было сказано выше, мои родные места осваивались значительно позднее. С чем это связано, сказать затрудняюсь. Может быть, просто для расселения не хватало людей. Однако освоили и обжили. И к началу безбожной власти по руслу Донецкой Сеймицы люди жили безбедно.
       Не многие из наших крестьян втянулись в революционную авантюру. И при советах ещё долгое время продолжали жить по старинке. Жили до тех пор, пока советская пропаганда и агитация, как ржа не разъела души отдельных крестьян – активистов. Одурманенные люди превратились в настоящих служителей сатаны. С их помощью и начался всеобщий грабёж, названный потом раскулачиванием. Страху и горю на хуторах он наделало не мало. Не удалось отсидеться зажиточным людям за своими плетнями. Жизненный принцип — «моя хата с краю» — на этот раз не помог, не сработал. Активисты добрались и до краёв.
      Десятки ограбленных властью хуторских семей потянулись, под конвоем, на русские Севера, в Сибирь, Казахстан и куда подалее. Потянулись без имущества, без мнимых прав и свобод, без ничего. Многие потом там и сгинули, и пропали без вести [162]. Вот после такого страха-то и увиденного соседского горя, попробуй и не пойди в колхоз? Советская власть, вдобавок ко всему — ещё и хитрая штука. Она прекрасно понимала, что объяви она вначале о приёме в колхоз, кто же в него пойдёт?
       Никто. А прижми, как следует, мелкого сельского собственника, выдави из него слёзы и кровушку, вот тогда с ним и можно разговаривать. Прижали так трудягу-крестьянина и выдавили из него столько слёз и кровушки, что у проклятых советов, аж, дурная голова закружилась от успехов [163]. Когда стали записывать людей в колхоз, по нашим весям не нашлось ни одного отказника.
       Так, все скопом в безбожие и записались.
       Голод начала тридцатых годов и впроголодь всё последующее время, каторжный труд с утра и до вечера, страх и трепет перед властью – всё это и ещё многое чего другое, сполна испытали мои земляки. Потому и не спешили рваться на советско-германский фронт. Чего они там забыли? Жизнь одна и своя рубаха ближе к телу. А советская власть, так и вовсе – и не жизнь, и не рубаха. Кто попадал на фронт, старались, как можно быстрее возвратиться домой. И возвращались. Если не перебегали к немцам, конечно. По моим наблюдениям и подсчётам, около трёх четвертей хуторян дезертировали в начальный период войны. В сорок третьем году власть их «помиловала» и опять забрала на войну. Забрала не из милости, какая уж тут милость, а из-за скудности человеческой. По тюрьмам и войнам народец весь порастрясли. И дожились до такого, что и воевать-то стало некому. Для пушечного же мяса годились все.
       И дезертиры тоже годились. 
       После войны, снова голод и безпролазная нищета. На хуторах оставались семьи, для которых и наспех вырытая землянка считалась родным домом. И это на богатейших-то землях! Кормили советским хлебом всех, кого ни попадя, а своих людей морили голодом. Впрочем, каких там своих людей? Для безбожной власти своих людей не существует в природе.
       После войны и года, этак, до шестидесятого [164], в сельской местности ещё оставался крестьянский дух. Вот если бы тогда разрешили фермерство [165], то, может быть, советская деревня ещё и пожила. Но куда там! Деревенское прошлое и ворошить не следует. Наоборот. Во времена Хрущёва приусадебные участки многократно перемеривались. И лишние сотки земли — беспощадно отрезались. А о двух коровах, упаси Бог, и думать не смей. Не отобрали бы последнюю…
       Две коровы колхознику держать не разрешалось.
       Родом Хрущёв из Калиновки, что в Курской области. Говорят, в юности он был свинопасом. Что ж, быть свинопасом, для простого человека, это ничего. А если с Богом и Верой, так и спасительно. Хрущёв же, как был неверующим свинопасом, так им до конца и остался. О его сельскохозяйственном мировоззрении наглядно свидетельствует хотя бы и вот этот случай.
       Как-то приехал он на свою родину. В Калиновку, значит. По его приезду, согнали всех людей в клуб. И под дежурные [167] аплодисменты, и бденным охранным оком, начал Никита Сергеевич свою обычную речь о том, что будто скоро в стране наступит коммунизм. И будто наступит такое благоденствие, что прямо ниоткуда изольются молочные реки с кисельными берегами. И что, мол, вам, дорогим моим землякам, тогда будет так хорошо жить, что и ни в сказке сказать, и ни пером описать.
       Коров вы, мол, держать не будете…
       После этой фразы о коровах один человек в зале не выдержал и громко так, по-хохлацки, выкрикнул.
       — Мыкыта, да чi ты здурiв? [168]
       Хрущёв поперхнулся на очередном слове и от злости весь покрылся испариной. Охрана, было, кинулась в зал отыскивать виновника «преступления», однако у Хрущёва хватило ума их остановить. Смелого человека не тронули. Хрущёв вскоре уехал. А людская молва, о «дурости» первого человека в СССР, пошла гулять по городам, посёлкам и весям.
       Докатилась она и до моих ушей.
       В Хрущёвское время много случилось всякого. И целина. И культ личности Сталина. И пресловутая «оттепель», его же имени. При Хрущёве начался и великий исход крестьян от земли. Я нисколько не преувеличиваю. Иначе, как «великим» исход этот не назовёшь. О нём мало теперь говорят. Раньше тоже говорили не много. Оно и понятно. Крестьяне, люди всё больше молчаливые. А городским политиканам, всегда не до крестьян. Так оно везде по миру, а не только у нас.
       Рабство на земле ещё оставалось [169]. Но гонка вооружений и грандиозные партийно-промышленные прожекты требовали всё новых и новых рабочих рук. А откуда их взять, если не из сельской местности. Крестьян раскрепостили, едва не сказав: «Бегите». Они и побежали. Люди избавлялись от колхозной каторги и раньше. Но, что вы? Раньше, совсем не то, что при Хрущёве. Раньше уходили через армию и флот, правоохранительные органы, через наборы в ФЗУ [170]… 
       Теперь же уходили по родительскому и своему желанию. 
       Да и как не уходить, когда с самого раннего детства дитё своими глазами видело каторжную родительскую жизнь, и постоянно слышало от них одно и то же наставление: «Сыночек (или доченька) видишь, как мы трудно живём. И светлой минуточки нет. Учись, чтобы, не дай Бог и тебе не остаться в деревне. Нам уже всё равно, как-нибудь свой век доживём. А тебе ещё жить, да жить. В городе лучшая жизнь. Будешь хорошо учиться, поступишь в институт или техникум и останешься в городе. А мы тебе будем помогать и радоваться на старости лет, что тебе выпала лучшая доля…».
       Ну и уходили.
       Когда я пришёл работать в колхозную тракторную бригаду, моих сверстников рядом уже и близко не стояло. Все разбежались по ближним и дальним городам.
       Прошу понять меня правильно. Зачем мне охаивать советский строй и его колхозное детище? Говорю, как на духу. Нет у меня такой мысли. Да и зачем мне их охаивать, когда и так, всё видно и понятно. При советах люди жили по-разному. Когда-то хуже, когда-то немножечко лучше. Другое дело, что никогда не жили православно. И никогда не жили богато.
       Сейчас же, сравнивая те прожитые отрезки времени, пожилые люди впадают в иллюзию и думают, что при советах они жили лучше, чем теперь. Ничего подобного! В советское время жили всегда плохо и жили в страхе. Но сами были молоды. Любили друг друга, рожали детей. Имели свои малые семейные радости. Оттого и кажется, что жизнь прошла правильно и насыщенно. Иногда хвалят Брежнева и вспоминают, что при нём наелись хлеба досыта. Самогонки напились вдосталь. И на сберкнижку положили рубли. О Боге почему-то никто не вспоминает. Бога, как тогда, так и теперь забыли на веки вечные.
       Бога забыли. Это верно. Только вот Господь Бог нас не забыл окаянных.
       Колхозы поначалу обобрали крестьян до нитки. И до войны колхозники еле, еле перебивались с хлеба на квас. Хлеба часто до весны не хватало. Приходилось есть, что ни попадя. Ели щавель, лебеду, свёколку. Свёколка это ещё, слава Богу. Свёколка, это ничего. Ей радовались. Случалось, что и голодали. Ни поесть в хате нечего и ни одеться не во что. Нищета. В пору с сумой идти по миру. Только, куда идти, когда везде и всё одинаково. Так и дожили с горем пополам до самой войны. А в войну бойцы НКВД взяли, да и подожгли Прохоровский элеватор. Зачем подожгли? А, чтобы врагу не досталось. Нет бы, раздать зерно колхозникам. Но, куда там! Пусть уж лучше всё сгорит и никому ничего не достанется. Ни зёрнышка.
       Политика такая.
       Войска вместе с советской властью отошли на восток. А местное население оказалось брошенным на произвол судьбы. Осталось только одно — перекреститься и умереть с голоду. Однако Господь голода не допустил. Да и крестьяне от временного безвластия не растерялись. Как известно, худа без добра не бывает. Ещё до подхода немцев, хуторяне растащили всю горелую пшеничку по своим хатам. Приходили и приезжали за ней из самых дальних хуторов. Не пропадать же добру зазря. Пшеничка та потом, ох, как пригодилась. Многих людей она спасла от голодной смерти. Хлебушко из неё получался славный. Пусть и попахивал он изрядно дымком, но это ничего, силушку свою он не потерял.
       Немцы открыли в Радьковке церковь. И землю крестьянам раздали. Раздать то, раздали, а работать на ней всё равно некому. Сеять и убирать пришлось сообща. Потом пришли снова советы. И колхозная жизнь продолжилась. Жизнь на наших хуторах во многом зависела от председателя колхоза. Если председатель попадался толковый, то и жизнь текла веселей, и сытней.
       Ещё и война не закончилась, как председателем на наших трёх хуторах поставили Курганского Матвея Ивановича. До войны он окончил полеводческие курсы и жил на хуторе Мироновка. Вернулся раньше домой по ранению. Ставить больше некого. Его и поставили председателем колхоза. Звали его за глаза «дядя», а жену «тётя». Колхоз же назывался «Путь крестьянина».
       Матвей Иванович оказался не глупым человеком. Ещё война где-то гремит. Вокруг разруха и голодно. Районное начальство бушует и берёт за горло — требует зернопоставки и прочее. Впору загорюниться или же запить горькую. Но «дядя» не растерялся. По сусекам и где плохо лежит начал он потихоньку собирать, что осталось. Осталось мало что. Но, то скотинка, какая брошенная властями прибьётся. То лошади от кавалерийских корпусов отобьются. То ещё, что перепадёт. Так, мало помалу кое-что в колхозе и завелось. А уж раз завелось, то и развелось. С приплодом и поделиться, для пущей пользы, не грех. С кем поделиться? Понятное дело, с кем. Не абы же с кем, а с нужными для колхоза людьми.
       И повёз мой сосед Порфирий, а «дядин» ездовой, в Прохоровку подарки. И «тётину» самогоночку, и «дядиных» поросяток и баранчиков. Кому повёз? Известно, кому. Секретарю райкома повёз, начальнику милиции, прокурору, начальнику райзо [171]. Нужным людям повёз. Эти нужные люди потом и пригодились. Когда в сорок шестом и сорок седьмом году случился недород от засухи, а по хуторским весям прокатился страшный голод, то, по просьбе Матвея Ивановича, они и актировали одно ячменное поле, как некондиционное. Это поле спасло многие жизни от голодной смерти. На каждую семью пухлых колхозников раздал «дядя» по пуду ячменного зерна. Им и спаслись от смерти. Одного Антона и унесла она клятая. На других хуторах унесла много больше людей.
       Позднее, маленькие колхозики начали укрупнять и ставить председателями офицеров-фронтовиков из местных хуторян. Конкуренции «дядя» не выдержал. Не помогли даже прежние связи. Без блеска погон и орденов трудно удержаться на плаву.
       Офицеры-фронтовики много пили и долго на своём месте не удерживались. На их место приходили другие. И такая кадровая чехарда продолжалась до шестидесятого года. В шестидесятом году председателем колхоза у нас поставили Зенина Кима Степановича. Если Матвея Ивановича я запомнил уже довольно пожилым и больным человеком, то Кима Степановича помню весёлым и жизнерадостным. Запомнил любителем русских песен и шумных застолий, и ещё великолепным юмористом-рассказчиком. Он часто бывал у нас в гостях. Всегда называл нас своими «зятьями». И когда он привозил с собой своих дочек (наших погодков), мы с братом от стыда прятались или убегали от его дочек подальше.
       Родом Ким Степанович из соседнего района Курской области и до своего председательства работал главным редактором районной газеты. Приехал он, однажды, уполномоченным от района и на общем колхозном собрании стал бойко говорить и поучать, как надо правильно работать на земле. Говорить, оно, конечно, можно. Говорить, это не работать. Да и язык, как известно, без костей. Только и колхозники, не будь дураками и, видя столь шустрого говоруна, взяли, да и выбрали его в председатели.
        Ким Степанович, было, опешил и начал отмахиваться от новой должности, и всем говорить, что он никогда не работал в сельском хозяйстве и что даже не знает, как курей разводить. Но колхозники остались непреклонными. Раз выбрали председателем, так и менять нечего. В районе его кандидатуру утвердили. Утвердили и в области. Ничего не поделаешь. Пришлось засучивать рукава и браться за незнакомое дело. На первом же заседании правления, Ким Степанович откровенно признался в своём очевидном невежестве и, пообещав быстро учиться, отдал в руки специалистов колхозные отрасли.
       Через год колхоз вышел на первые места в районе.
       Главное, не мешать людям знающим и умеющим работать. Остальное приложится. И приложилось. Четыре года он проработал в наших местах, затем его повысили и забрали в область.
       С другими председателями не всё получалось так удачно. То бывшего директора кирпичного завода пришлют. То пьяницу инструктора райкома партии поставят. Не выгонять же своего человека на улицу. То еще, какого проходимца утвердят.
       После Кима Степановича один только Коржов Иван Николаевич и достоин упоминания. Мужиком он оказался настоящим — хватким и в меру разумным. С высшим агрономическим образованием. Ему быстро удалось навести утерянный за годы порядок. Председателем колхоза проработал Иван Николаевич тоже не долго. Вскоре его поставили начальником райсельхозуправления.
       Когда я пришёл на тракторную базу, председателем колхоза работал уже другой человек. Из той самой партийной когорты. Ячмень от гречихи он отличал. А вот сурепку от горчицы, пожалуй, что и нет. Как ни парадоксально, но все наши председатели оказались людьми крещёными. Крещёные сергианские коммунисты. И смех, и грех. Похоже, что никто из них не верил ни в Бога, ни в коммунизм. А жили, как и все вышестоящие — по революционной инерции. При Брежневе такая жизнь уже дозволялась.
       При немцах и после них, церковь в Радьковке всё время работала. В Прохоровском районе и в соседних районах храмов больше не было. Советская власть все их сломала и нещадно порушила. В Радьковке же почему-то оставила. На показ, что ли? В школу я ходил мимо церкви и по субботам видел множество машин из разных районов. Люди привозили своих детей на крещение.
       Поп жил богато. Ещё бы, столько вокруг треб. Почитай, он один на два, а то и на три района. Попов у нас ставили по партийной разнарядке. Я этому долго не верил. Да, отец родной подтвердил. Он много лет проработал председателем сельсовета и не однажды у попа угощался. Отец подтвердил правдивость одной байки, долго ходившей по нашему околотку. Кому сказать, так и не поверят.
       А дело было так.
       Сидели мужики на лужку возле церкви и потихоньку выпивали. Смотрят, идёт по дороге поп. И идёт тоже выпивший. Были бы сами трезвые, промолчали. А по-пьяни, оно и море по колена. Один из мужиков окриком и рукой подозвал батюшку. Батюшка не стушевался и подошёл к весёлой кампании.
       Мужик и говорит ему.
       — Что же это ты, батюшка, такой несознательный. Коммунизм на дворе грядёт, а ты всё культу служишь. Не хорошо, вроде, получается. Или, как?
       — Или, как, — отвечает батюшка.
       Мужики в недоумении вытянули хмельные лица, а батюшка им охотно поясняет.
       — Я ведь коммунист, дети мои. И в храме служу по партийной разнарядке.
       — Да, ну? – не поверили ему сходу колхозники. – Если коммунист, тогда покажи свой партийный билет.
       — Глядите, — опять не стушевался батюшка.
       Достаёт он из кармана свой партийный билет и смело показывает подвыпившим мужикам. Мужики и рты пораскрывали. Точно, коммунист! И документ в полном порядке. Краснее бы, так уже некуда. Посмотрели они, посмотрели и рты свои позакрывали. А батюшка положил красную книжицу на место и пошагал по своим делам дальше.
       Укора не получилось. Да и что с сергианина взять? Хотя и сергианин сергианину рознь. Расскажу ещё одну историю.
       Уже более печальную и поучительную.
       В Журавке, когда только, только образовались колхозы, и церковь ещё стояла на своём месте нетронутой, служил священником мой дальний родственник и однофамилец — Фёдор Дмитриевич Балабанов. Слыл он человеком, едва ли не праведным. А так пуще того, слыл человеком справедливым и сильным. Жил отец Фёдор на хуторе Балабановка и жил очень бедно. Дал ему Господь много талантов, но без горестных испытаний и в его жизни не обошлось. Отец Фёдор долгое время служил дьяконом. Когда же советы пересажали всех священников, пришлось и ему подъять этот тяжёлый крест. Так и служил он в храме по милости Божьей. Голос у него такой, что и свечки гасли, и стёкла в храме дрожали. Силы — человечище – богатырской. Только с одной семьёй и неладно. Детей много и половина из них убогие.
       Смирялся отец Фёдор и за всё славил Господа.
       Колхозов тогда в сельсовете насчитывалось несколько. Иной раз и до десятка доходило. И председатель сельсовета имел власть великую.
       Шёл как-то отец Фёдор мимо сельсовета. А в это время председатель вышел со своей свитой на крыльцо. Вышел с маузером и с красным лицом от самогона и сытой пищи. Весело председателю стало от увиденного на дороге попа и от силы своего могущества. Захотелось показать перед подчинёнными силу советской власти. Не зря же отец Фёдор на глаза ему попался.
       Бес его уже за душу дёрнул, нельзя попа пропустить.
       — Фёдор Дмитрич, — говорит отцу Фёдору председатель с крыльца. – Погодь-ка минутку.
       Отец Фёдор остановился.
       — Слушай, Фёдор Дмитрич, ты человек видный и в народе уважаемый. У меня к тебе есть одно предложение. И ты его выслушай. Бросай свой аллилуй и мы тебя сегодня же поставим председателем колхоза. А, Фёдор Дмитрич, бросай.
       Нет бы, отцу Фёдору промолчать, да и идти себе своей дорогой дальше, но отец Фёдор не промолчал.
       — Бросай ты свой аллилуй! – ответствовал он председателю.
       Этими словами, сказанными при свидетелях, он и обрёк себя на мучительную смерть. Председатель сельсовета отцу Фёдору слов этих не простил и не посмотрел, что у него много убогих детишек и в доме страшная нищета. Составил нужную бумагу. И отца Фёдора вскоре забрали. Долго о нём не слышали никаких вестей. Уже перед самой войной, возвратился один сиделец, родом из Сеймицы и рассказал хуторянам, что мыкал он горе в Ташкентской области вместе с отцом Фёдором. С утра и до позднего вечера их лагерь работал в поле на хлопке. Пили воду из грязных арыков. Началась дизентерия. Не минула она стороной и отца Фёдора. Так и закончил он свои земные дни на коленях у земляка.
       С его внуком – Толиком – мы стали большими друзьями. Жил он без отца, с тётей и матерью. И жил так бедно, что кроме кирзовых сапог на ноги и одеть было нечего. Хата, крытая старой престарой соломой, во многих местах протекала.
       И накрыли её шифером только уже в девяностые годы.
       Почему я пришёл на тракторную бригаду, а не на ферму? Объясняется это просто. Средняя школа дала мне профессию тракториста. В ней я и решил себя попробовать. К технике меня совсем не тянуло. Больше тянуло к бывалым людям. И трактористы входили в их число. От остальных колхозников они отличались осознанием своей значимости с дерзкой примесью независимости. За значимость и независимость приходилось расплачиваться, иной раз и свободой. Особо дерзких и независимых власть нет, нет, да и сажала суток на пятнадцать, а то и на полгода. Сажала и для показухи, и чтобы другим неповадно было. Случалось, что за большие провинности лишали свободы и на большие срока.
       К семидесятым годам отток молодёжи из сельской местности завершился. Люди в колхозах на целое поколение, вдруг, стали старше. И процесс старения с каждым годом усугублялся всё больше и больше, вначале вызывая опустошение, а потом и окончательную гибель сёл, деревень и хуторов. Только на одном моём веку, пять окрестных хуторов стёрлись с лица земли.
       И это в одной из лучших центрально-чернозёмных областей России!
       Моё знакомство с трудовой колхозной жизнью началось значительно раньше семьдесят третьего года. После окончания четвёртого класса я, как и многие мои сверстники, пришёл работать на зерновой ток. Меня взяли грузчиком на бортовую автомашину. Самосвалов в колхозе почти не имелось, вот и разгружали мы зерно вручную. Целый месяц я лопатил зерно на току. Работа очень пыльная и тяжёлая. Но легче работы для нас не нашлось. Мы же и такой работе радовались. Нам казалось, что причастность к столь ответственному труду делает нас самостоятельней и значительно взрослее. Стремление стать взрослее удваивало силы. И понятно, почему. Быть маленькими уже всем надоело.
       После уборки зерновых нас поставили на силосование кукурузы. Силосование пыльной работой не назовёшь. Скорее, наоборот. Силос — штука мокрая, но от того и не менее лёгкая. Надо заметить, что в колхозе, как и вообще, в крестьянском труде лёгких работ не существует. Всё приходится делать через силу и без облегчающих технических средств.
       Россия, это вам не Германия [172].
       В последующие летние каникулы мы уже считались едва ли не штатными колхозными работниками. Так, что трактор трактором [173] и база базой, а представление об общественном колхозном труде я и без тракторной базы уже имел капитальное.
       Моё поступление на работу вызвало у земляков-колхозников смех и недоумение. Смех их понятен. Трактористы не считали меня ровней. Начальственное положение отца — тому причиной. Поэтому их смех был для меня весьма болезненным и унизительным. И через эту боль, и унижение ещё только предстояло переступить. Многие на тракторной базе годились мне в отцы, а некоторые годились и в дедушки. С их детьми и внуками я учился в школе или хорошо знал их по улице. И вдруг, на тебе, их дети и внуки в городе, а я здесь, с ними. Они не могли понять, почему это так? Все мои слова о скорой армии пролетали мимо ушей и казались им несерьёзным доводом. Армия армией, а колхоз, всё же, колхозом.
       Бригадир тракторной бригады – Григорий Алексеевич Щендрыгин, как только я появился на базе, сразу определил мне фронт предстоящих работ. Подозвав к себе, он указал рукой на груду металла, из которого надо было собрать трактор ДТ-20 [174]. Задача понятна. А раз задача понятна, то вместе со слесарем, мы и начали её потихоньку решать. И, слава Богу, уже к обеду трактор собрали. Слесаря звали Семёном. Я его знал. Жил он на краю хутора Белозёровка, что у самого пруда. Раньше Семён работал на тракторе, но из-за постоянной нетрезвости его понизили до слесаря. Он мне показал, как надо управлять этим маленьким и примитивным тракторком.
       До самого вечера я с удовольствием катался на нём, осваивая технику вождения и привыкая к новому для себя делу.
       На следующий день, мы с Семёном нацепили на трактор толкающую волокушу и с его благословения, я поехал в поле сталкивать копны соломы для скирдования. Потом меня перевели на силосование, где поставили на более сильный трактор Т-38. После силосования я с неделю поработал на МТЗ-50 и уже, затем пересел на ДТ-75. ДТ-75 считался тяжёлым пропашным трактором и вместе с такими тракторами, как ДТ-54 и ДТ-74, он входил в обойму самых рабочих и необходимых для колхоза тракторов.
       С началом осени нас перевели на посуточную работу. Сутки мы работали в поле, а после работы сутки отдыхали дома. Днём я косил кукурузу на силос. А вечером отцеплял кукурузный комбайн и навешивал навесной плуг. Затем всю ночь пахал зябь.
       У моего напарника часто болела жена, поэтому приходилось работать и вместо него. Два часа ночного сна в тракторе мне хватало для восстановления сил.
       Пахать землю я очень любил. Ночью трактор работает ровно. Горючая смесь ночью лучше обогащается кислородом. И дизельный мотор почти не чувствует нагрузок. Фары горят ярко. Паши себе, да паши. Круг проехал – видна прибавка к вспаханному куску поля. Результаты труда искать не надо. Вот они, прямо перед тобой. За ночь я вспахивал две нормы, чем приводил в раздражение опытных трактористов и бригадную учётчицу. Ей почему-то не хотелось правильно записывать вспаханные гектары и не следи я постоянно за результатами своего труда, она бы записывала их меньше. Прецеденты обмана уже имелись, поэтому и приходилось заниматься элементарной геометрией.
       Но, как ни следи, всё равно нас обманывали. Не учётчица, так в конторе. Советская система, в этом смысле, везде одинаковая. И позже мне довелось в этом убедиться. Кто работал на простых работах, тот знает, что это так. А кто и сам обманывал людей, тот знает об этом ещё лучше.
       В декабре месяце, из-за страшной распутицы, меня заставили отвозить на сепараторный пункт молоко молочно-товарной фермы. И отвозил я его до тех пор, пока не ударили морозы, и не замёрзла просёлочная дорога. А после Нового года, я поставил трактор на ремонт в центральную колхозную мастерскую. Там меня и нашёл учитель филиала Старооскольского сельского профтехучилища. Филиал этого училища располагался в здании бывшего колхозного радиоузла. Учитель набирал группу для обучения профессии механизатора широкого профиля. От количества учеников зависело его жалованье. Не первый год филиал действовал в нашем колхозе, выпуская механизаторов в окрестные колхозы и совхозы.
       Я в этой профессии не нуждался, так как и так её уже прилично освоил. Но учитель предложил закончить филиал без отрыва от производства, пообещав платить исправно стипендию и выдать хорошую спецодежду. Он так меня долго и слёзно упрашивал, что я подумал, подумал и согласился. В конце концов, лишние девяносто рублей стипендии [175] и спецодежда не помешают.
       До обеда я обычно возился со своим трактором в колхозной мастерской, а после обеда на пару часов заглядывал в здание бывшего колхозного радиоузла. Николай Иванович [176] интересно рассказывал о взаимодействии различных механизмов. Эти часы даром не проходили. Из рассказов учителя я узнавал много нового и полезного для работы. Теория с практикой приносила крепкие знания. Они не забылись и до сей поры. СПТУ я закончил с отличием. Однако аттестат об окончании получил не сразу, а уже после армии.
       Ученики у Николая Ивановича набрались разные. Некоторые из них годились мне в отцы. По каким-то причинам раньше они не смогли получить профессию механизатора, хотя многие из них уже давно работали в этой профессии. Работали, кто кем. Кто прицепщиками, кто комбайнёрами или же трактористами. На перерыве они часто рассказывали различные истории. Одну из них я запомнил. Рассказал её тёзка учителя — Николай Степаненков из хутора Слобода, что недалеко от Радьковской церкви. Николай из всех учеников выделялся серьёзностью, если не строгостью. Лет ему исполнилось уже много. Обычно он молчал. А тут взял, да и разговорился. Его слова, как магнитом, притянули наше внимание.
       Начал он так.
       — Вот вы здесь всё болтаете попусту. Оно и понятно. Молодые вы. И угомона на вас никакого нет. Расскажу я вам один случай, произошедший со мной в аккурат после смерти Сталина. Так уж и быть, расскажу. А вы послушайте, да покумекайте, глядишь, опосля маленько и угомонитесь.
       Николай неожиданно прервал своё вступление и стал отряхивать со стареньких валенок, замеченную только теперь полову. После его слов все разом перестали шуметь, обратив взор на старые престарые валенки Николая и в надежде услышать продолжение. Но Николай не спешил с рассказом, давая понять, что полова на валенках сейчас его больше занимает, чем напряжённые лица слушателей. Наконец, он закончил отряхивать валенки и, подняв голову от груди, тихо, как ни в чём не бывало, продолжил.
       — Мыши и крысы проели стенку в хате, а глина, как назло, вся взяла и закончилась. Без глины в доме, не маленькие, сами знаете, беда. Выпросил я у бригадира ход и лошадку, да и поехал в глинище за глиной. Летом дело было, но ещё до жнивья. Еду я, значит, по дороге, а в небе жаворонки поют и стоит в поле такая теплынь, что впору лежать себе где-нибудь в холодке, а не волочиться на битой телеге за три-девять земель. Без глины оно и сейчас никуда, а тогда и подавно.
       Рассказчик опять замолчал и снова внимательно осмотрел свои валенки. Но, на сей раз, он смотрел на них не так долго.
       — Подъехал я к глинищу. Распряг лошадёнку. Стреножил её и пустил пастись. Корма в овраге не меряно, далеко не отойдёт. А сам, взяв лопату и ведро, спустился вниз. Женатый я уже был тогда. И двое малых деток имелось. Из-за них и полез в это провалье. Каждому хочется глинки белее. Вот и вырыли такую дырищу, что попервах в неё и лезть страшновато. Но деваться некуда. Полез. А если бы не полез, то спрашивается, зачем тогда и приехал, по такой-то жаре? Полез. Начал орудовать лопатой и выносить ведром глину наверх. Вылезу, посмотрю на свет Божий. Лошадь рядом с телегой пасётся. Тишь вокруг и благодать. Одни только жаворонки и шумят. Да, разве, ветер ещё. Душа немного успокоится, и лезу дальше глину долбить. Дело уже к концу приближалось. Вдруг, слышу, будто зовёт меня кто-то. Даже самому интересно стало. Кто же это меня так зовёт? Только, ведь, был наверху и никого не усмотрел поблизости.
       Стану долбить, а он опять меня зовёт. Делать нечего, пришлось вылезать из дыры. Вылез, гляжу, а прямо у телеги стоит древний придревний дедушка. С бородкой такой и седой весь. Посохом мне грозится и говорит так: «Что же ты это, Николай, себя не жалеешь. Деток бы своих пожалел, что ли». И в это время, как ухнет в дырищи обвал. Аж, пылища оттуда дыминой пошла. Я обернулся на страшный звук, а когда повернулся обратно к дедушке, его уже и след простыл. Выскочил я из ямы и сколько ни глядел никого вокруг так и не обнаружил. Словно испарился мой спаситель.
       Потом-то на иконах его рассмотрел. И знаете, кто это был? – и, не дождавшись нашего ответа, Николай сам пояснил. – Николай Угодник это был. Вот, так-то. Хотите, верьте, а хотите, нет. Только я и до сих пор живой. И за всё спасибо ему – Николаю Угоднику. Веры в вас никакой, да и сам я этим грешу. Но, что было, то было. А вы теперь сами покумекайте, глядишь, маленько и угомонитесь. Не всё так просто в этом мире, вот, что я вам скажу. Не всё так просто. Хотя это ещё с какой стороны посмотреть. Сурьёзности нам не хватает и веры. А если бы хватало, то и жили бы по-другому. Неужто наши предки дурнее нас с вами были? То-то и оно, что не дурнее. С этим вы спорить не станете. Церкви порушили, одна лишь в Радьковке и осталась. Святость же, как ни старайся, всё одно не порушишь. Как была она, так и осталась. И мой спаситель тому пример.
       Николай умолк и сделав строгий вид, принялся снова осматривать свои валенки. После его рассказа, мы и, правда, немного посерьёзнели.
       До следующего дня.
       Самым важным начальственным звеном в колхозе [177] был и оставался бригадир комплексной бригады [178]. Разные случались бригадиры. В моё время, власть у бригадира оставалась ещё довольно большой. До председателя колхоза далеко, а бригадир вот он, рядом. По всем вопросам, к нему. Он и соломки осмолить порося даст. И если, что, то и зерна может подкинуть. Одним словом, бригадир на хуторах полноправный хозяин и без его веского слова ничего в околотке не решается, и решиться не может.
       Разные случались бригадиры. Расскажу об одном из них.
       За глаза его звали — «Афоня». Афонь в округе много. Поэтому, иногда ещё добавляли – «Афоня – бригадир». Крестили его Афанасием. Как и у всякого человека имелись у него родственники, кумовья, знакомые и друзья. Человеком он слыл строгим, а позднее я понял, что, на самом-то деле, был он человеком жестоким. Партийный билет, ясное дело, Афоня тоже имел. Без партийного билета такую должность получить затруднительно. Афоню-бригадира боялись многие хуторяне. И имелось за что. Жил он со своей семьёй рядом с магазином. И я его на всю жизнь запомнил.
       Работал Афоня на бригадирской должности дольше других. И теперь трудно сказать, почему. Первая моя встреча с ним произошла ещё в детстве, до школы. Сидел я вместе с дедом Трофимом у речки и слушал его интересные байки. В отличие от меня, дед не просто так сидел, от нечего делать, он пас своих домашних гусей. Рядом колхозное ячменное поле. Ячмень уже в колосьях созрел, но до уборки очередь ещё не дошла. Поблизости никого из людей нет. Гуси вылезли на берег из речки и прямиком потопали в ячменное поле. Дед и я видели это. Но гуси свои и вокруг никого нет, вот дед и решил, пусть, мол, подкормиться стадо. Гуси-то ладно, что с неразумной птицы взять, только вот дед зря понадеялся на русское «авось». Оплошал малость старик. Если бы не Афоня, оно ничего бы и не произошло. Гуси наелись ячменя и потопали бы себе обратно в речку. Но Афоня тут тебе, как тут. Всё видит. Нет. Афоню на мякине не проведёшь.
       — Трофим Иванович, твои гуси в ячмене? – спросил он деда, неслазя со своей новой рессорной линейки.
       Смотрю, дед Трофим так перепугался, что и слова вымолвить не может.
       — Нет, Афонь, не мои, — солгал он зачем-то бригадиру.
       Бригадир слез с линейки и не долго думая, стал беспощадно убивать глупых гусей. Они бедные и разбежаться в стороны не успели. Да и как разбежишься по стоячему ячменю? Убил уже двоих или троих. Жалко стало своих гусей деду.
       — Подожди, Афонь, не убивай, — попросил он жестокого человека. – Мои это гуси.
       Афоня бросил убивать гусей и остановился.
       — А чего же ты мне раньше не сказал, Трофим Иванович? Я бы и не стал убивать.
       Я смотрю, врёт бригадир. Убивал бы и ещё, как убивал бы.
       — Оторопь взяла, Афоня, — отвечает ему дед. – Устрашился я поначалу. Ты уж прости меня окаянного. Не передавай за потраву в контору.
       — Ладно, не передам, — отвечает уже с линейки Афоня.
       Как появился, так и укатил.
       Гуси ладно. Гуси это еще, куда ни шло. Всё равно им по осени быть убитыми. На то они и птицы, чтобы их есть. А вот человек, это уже совсем другое дело. Человек не птица, а образ и подобие Божие. И убивать его — великий грех. За вязанку колхозной соломы убил Афоня человека. Правда, не один он убил, а со своими родственниками и кумовьями. Но сути содеянного зла, это не меняет.
       При Хрущёве колхозную солому сторожили по ночам. Как же, такое добро. Не дай Бог, кто украдёт соломы и осмолит ею порося. То, что солома скирдами гниёт и в ней разводятся миллионы мышей, это ничего. Пускай себе гниёт и разводятся мыши. Это можно, а вот порося, без спросу, соломой осмолить нельзя, иначе — великое советское преступление!
       Приехал из соседнего хутора человек за соломкой. Приехал на санях тёмной ночью. Надеялся тот человек утром осмолить поросёнка. Осмолил, если бы не Афоня со своими родственниками и кумовьями. Человек-то один, а их четверо – сильно подвыпивших «стражей» [179] колхозных. Бес в них вселился. И начали они того несчастного человека смертным боем бить-убивать. Как он ни просился, как ни умолял – ничего не помогло. Били до тех пор, пока и не убили. Ничего убийцам по советским законам не было. Сказать по правде и в суд на них никто не подавал. Как же, подашь, да и на кого подавать? На тех, кто «героически» вязанку колхозной соломы отстоял. В суд советский на них не подали, видно, памятуя о суде Божеском.
       И суд Божий не заставил себя долго ждать. Свершился он ещё и на этом свете. Один за другим, убийцы стали ломать себе позвоночники. Кто на мотоцикле разбился, кто на машине или ещё как. Ни один из них не избежал Божьего наказания. Не избежал Божьей кары и Афоня, остаток дней своих, проведя в беспомощности и в инвалидной коляске.
       Вот так-то идти против заповедей Божьих.
       Зимой и ранней весной, помимо ремонта тяжёлых гусеничных тракторов, занимались мы ремонтом и всей остальной прицепной, и навесной техники. Ремонтировали бороны, культиваторы, плуги, сеялки, комбайны и всё, что требовало ремонта и технического ухода. Людей на базе работало много. Бывало, зайдёшь в конторку с улицы погреться, а в ней уже и дым коромыслом, и идут такие нешуточные разговоры, что поневоле заслушаешься. Наслушался я рассказов всяческих. И военных, и бытовых. И все не от пустого, праздного звука, а от пережитого на собственной шкуре времени.
       Тут тебе анекдоты и споры. И всё, что душе угодно. Случалось, что споры переходили в потасовку. Особенно, если мужики в сильном подпитии. Язык часто не справлялся с нагрузкой, тогда в дело шли кулаки. Не без этого. Что было, то было. По моему разумению, у позднего среднестатистического советского колхозника на работе в голове крутились только две вопросительные мысли – чтобы такое украсть? И кому бы это после пропить? На тракторной базе ещё имелось, что украсть и находилось, кому пропить. Так, что с закуской и самогонкой перебоя в конторке не наблюдалось.
       Безбожье пересказывать не стану. И так многогрешен. Но об одном интересном случае всё же упомяну. В конце зимы прибился к нам в конторку Максим Звягинцев. После обеда на улице разгулялась метель, а шёл он с дальней свадьбы. Шёл себе, шёл. Ну и зашёл вечерком по пути погреться в конторке. Погреться и с дороги передохнуть. До его дома оставалось ещё с добрых четыре версты. Максима Звягинцева знали и близкие, и дальние веси. Без него не обходилась ни одна уважающая себя хуторская гулянка. Будь то свадьба, проводы в армию или ещё что. Приглашали Максима из-за его виртуозной игры на баяне, гармошке, аккордеоне. Никто не мог лучше Максима сыграть и так, как он угодить грешной душе.
       И пьяным и трезвым человеком, он выглядел всегда одинаковым. Во всяком случае, так свиду казалось. В душу ему никто не заглядывал и что там в ней, на самом деле творилось, то и мне неизвестно. Знаменит он был ещё и тем, что, возвернувшись с войны, Максим Звягинцев и дня не проработал в колхозе. Жил безвыездно в старой хибаре с какой-то женщиной, не то женой, не то дальней родственницей. С кем, конкретно жил и не поймёшь. В войну он воевал стрелком-радистом на дальнем бомбардировщике. И когда их полк стоял не так далеко от наших мест, то командир полка разрешил ему их навестить. Прилетал он со своим командиром на родину в гости. Конечно же, не на дальнем бомбардировщике прилетал, а на простеньком ПО-2. Побывка Максима Звягинцева надолго запомнилась хуторянам. Тогда его этот прилёт едва не закончился трагедией.
       После колхозной выпивки и закуски, стали они по очереди катать на самолётике всех желающих прокатиться. Нашлось таких храбрецов мало, но всё же нашлось. При очередном полёте, ПО-2 зацепился колёсами за тополиные верхушки и рухнул прямо на выгон. Обошлось без жертв и даже ушибов, а вот от самолётика осталось мало чего. Лейтенант уже, было, вытащил пистолет, чтобы застрелиться, да общество не дало.
       Сообщили о случившемся происшествии в полк. Приехал полковой «студебекер». Самолётные остатки погрузили в кузов и Максим Звягинцев вместе со своим лейтенантом поехали представать пред суровые очи начальства. Им грозил трибунал. Однако Бог миловал. Опытных лётчиков и не менее опытных стрелков-радистов в полку не досчитывалось, поэтому командир полка их простил, приказав лишь трижды слетать на бомбёжку Берлина. И не просто так слетать, а слетать без очереди. Это и стало их наказанием за тяжёлый проступок. Приказ есть приказ. Сказали: «Есть» и полетели.
       Первый полёт прошёл удачно. А на втором их сбили. Со второго полёта и начал свой рассказ Максим Звягинцев — бывший стрелок-радист с дальнего бомбардировщика. А может и не совсем бывший. Мне показалось, что он и сегодня живёт теми же прошлыми военными днями. Начал он рассказывать далеко не сразу, а после длительного уговора механизаторов.
       — Выпрыгнул я с парашютом один. Выпрыгнул в тёмную и дождливую ночь. Падаю, а сам не знаю, с какой высоты и куда. В голове всё перемешалось. И парашют долго не раскрывается. Правда, потом всё же раскрылся. Порывом ветра понесло меня по воздуху и вскоре приземлило на сжатое поле. Упал я на него удачно. Ни рук, ни ног не поломал. И даже не поцарапался. Случается в нашем деле и такое, хотя и редко. Погасил я парашют и стал искать место, куда бы его спрятать, закапать там или же утопить. Пока искал, дождь спустился пуще прежнего. Я и так промок до нитки, а тут прямо потоп, да ещё и с холодным ветром. Наконец, выбрался я на край поля. Забился под первые попавшиеся кусты и, плотно умотавшись парашютным шёлком, прилёг на траву и быстро согрелся. А, согревшись, не заметил, как и заснул.
       Сколько спал, того не ведаю. Проснулся уже, когда рассвело. Дождь не перестал, хотя и заметно утих. Сбросив с себя парашютный кокон, я осторожно высунул голову из кустов и осмотрелся. Компас у меня с собой имелся и тот, что за полем, лесок указывал, как раз, туда, куда мне и надо, указывал он на восток. Ножом я вырыл в кустах яму и, прикопав и кое-как замаскировав парашют, рывками побежал к спасительному леску. До него всего метров триста, но по размокшей стерне дались они мне не так уж легко. За первыми же деревьями, я немного передохнул и потом углубился в лесную чащу.
       За войну я уже потерял три экипажа. Этот — четвёртый. Так, что опыт возвращения в полк у меня имелся не малый. Случалось переходить линию фронта и раненым. А тут ни единой царапины, с полным боекомплектом, аптечкой и НЗ [180].
       Одно лишь плохо. Сбили нас над Польшей, и пройти по вражеской территории предстояло не одну сотню километров. Ладно бы пройти по дороге. А то, ведь, по пересечённой местности и не днём, а тёмными ночами. Хорошо ещё, что на дворе ранняя осень. С голоду в пути не подохнешь. Грибов и диких фруктов в лесу навалом. Толку от них не так много, но жить и идти, всё же, можно. Я и шёл. Шёл ночами, а днём отсыпался. Отсыпался, где придётся. И часто сон этот сил мне не прибавлял. Дожди то прекращались, то начинались с новой силой. Попробуй, отдохни нормально по дождю. Непростая это, скажу вам, штука. Особенно, когда силы уже на исходе и подкормиться нечем.
       Неприкосновенный запас я давно израсходовал и не помню, на какие там сутки. С недельку, может и продержался, но не больше. Человеческое жильё я обходил стороной. Вначале меня посещала мысль — зайти ночью к людям и украсть у них, что-нибудь съестное. Но потом и эта мысль пропала. Голод со временем притупился и мне стало всё равно. Что так или этак.
       Иду, тащусь по лесу, а в голове, будто колокольный звон и будто хоры церковные поют. Ну, думаю, значит и мой конец скоро. Просто так хоры церковные петь не будут. Да ещё и со звоном колокольным. Верите, молиться стал. Вспомнил все бабкины молитвы. Иду, молюсь и крещусь. Всё одно скоро помирать. Так уж лучше так, чем никак. Пару раз натыкался на немцев. Но они меня почему-то не остановили. Приняли за полоумного, или ещё за кого. Пистолет я свой потерял. Шлем тоже. И со стороны выглядел вполне ненормальным. Мало ли таких людей бродит в округе и по лесам.
       Однажды мне здорово повезло. Я наткнулся на покинутое волчье логово. Волки ушли, но после них осталась целая груда свежих костей. И на некоторых ещё оставались куски засохшего мяса. Не сразу я накинулся на еду. Понимал, что если наемся, то сразу умру. Начал я с костного мозга. Ножом стал расщеплять кости и высасывать из них живительный мозг и влагу. После первого же обеда меня сразу сморило в сон. День выдался по-летнему тёплым, поэтому я хорошо поспал. Проснулся заметно бодрее. Ещё попитался мозгами. Захотелось пить. Волки не глупые звери, своё логово они устроили недалеко от ручья. Напившись от пуза воды, я уже рискнул попробовать мяса. Попробовал. Выждал время. Вроде бы ничего. Желудок принял пищу и не взбунтовался. Захотелось мяса ещё. Появился волчий аппетит. Если раньше я высасывал мозг и сок из костей, всё больше, по необходимости, то теперь стал есть с огромным удовольствием.
       Поем и обратно в сон. И так несколько раз за день. А ночью я забился в волчью нору и, несмотря на спустившийся дождь, проспал спокойно до самого утра. Четверо суток я не отходил от волчьего логова. За это время у меня прибавилось столько сил, что я смог продолжить свой путь дальше. Колокольный звон в голове поутих, но хоры пение своё не оставили. Иду и с ними тоже пою. Так и дошёл с церковными песнопениями до передовой. Проскочил её, не помню и как. Не останови меня солдатский патруль на разбитой дороге, так и дошёл бы до самой Москвы. Вот, так-то.
       Максим замолчал. Вопросов ему не задавали.
       В печке разгорелись дрова, но их жаркий треск человеческую тишину не нарушал. Потом кто-то осмелился и попросил его сыграть полонез Огинского. Максим, без лишних уговоров, открыл футляр с трофейным аккордеоном и, нежно взяв его в руки, сыграл. Сыграл так, что я ни до и ни после, никогда и ни от кого, не слышал такого или же подобного исполнения.
       После войны Максим Звягинцев не проработал в колхозе ни одного дня. Всё ходил со своей музыкой по ближним и дальним хуторам, и утешал ею в горе брошенный народ. Кому-то это не понравилось. Как же так, всё играет и в колхоз ни ногой. И вот, однажды, к нему на хату заявилось всё колхозное начальство. Не одно заявилось, а с милиционером во главе. Для острастки, значит и так далее. Стали трясти его за душу: «Почему, мол? И зачем? И как же, мол, так, сукин ты сын, что ты не работаешь на родную советскую власть!».
       Чтобы отстали подобру, поздорову, пришлось показать ему свои военные заслуги. Те, их, узрев, от удивления, аж, присели и ахнули. Одних только грамот от Верховного цельная стопа. А орденов столько, что и на весь колхоз хватит. Да ещё, каких орденов. Постояли они, постояли с раскрытыми ртами, да так и ретировались подальше от старой Максимовой хаты.
       Перед самым призывом в армию выпало мне по очереди пасти коровье стадо вместе с Михаилом Шляховым. Жил он в соседнем хуторе и на несколько лет был старше моего отца. Я называл его дядя Миша. Сам Шляхов родом из Скоровки. После войны он женился на нашей хуторянке. Так с нею потом и жил в двухстах метрах от моей хаты. Вдвоём пасти коров хорошо. По весне травка зелёная и сочная. Коровы её с удовольствием поедают. Пасутся, пасутся, а потом ложатся и долго пережёвывают.
       На одной из таких коровьих лёжек мы сошлись с ним вместе и разговорились. Он спросил о моих делах. Поинтересовался, когда идти в армию. И узнав, что в армию мне идти скоро, вдруг, начал рассказывать о своих молодых годах. И ещё о том, как он сам служил в армии, то есть воевал. За язык я его не тянул, дядя Миша и без моей помощи охотно разговорился.
       Их семья жила особенно бедно. Так бедно, что каждую весну опухали от голода. Приходилось кушать даже речные устрицы [181]. От скудной жизни потянуло Михаила в Москву. Не просто так потянуло. В Москве жил его родной дядя. И когда Михаил подрос, с голодухи он и рванул к родному-то дяде на лучшие харчи. Дядя ничего, нежданному племяннику обрадовался и принял его в свою семью. Однако сидеть на дядиной шее Михаилу не довелось. Да, он и сам этого не хотел. Дядя работал водовозом. Развозил на лошадке по Москве воду в бочке. Пристроил он на такую же работу и своего родного племянника. Дело не хитрое. Наливай себе в бочку воду и развози её по домам.
       За полгода водовозной работы Михаил в Москве пообвык, пообтёрся. Но совесть в городе ещё не всю растерял. Зачем же обременять гостеприимного дядюшку? По зову совести, он устроился на военный завод учеником слесаря. На заводе Михаила приметили. Там он быстро выбился в люди и стал почти самостоятельным человеком. Проработал год, второй. Только, только начал во вкус столичной жизни входить и тут на тебе — началась война. Пришла война, а с нею возвратились и былые невзгоды.
       Продовольствие стали выдавать строго по карточкам. Тело молодое, требует много калорий, а еды не хватает. Как тут не задумаешься? Стал подумывать Михаил о фронте. Думалось ему, что бронь, оно, конечно, бронью, а вот только на фронте, должно быть, всё же получше кормят. Значит, нечего попусту и голову ломать — надо двигаться на фронт. Написал он одно заявление, второе…
       И всё из-за одной только еды и написал. После третьего или четвёртого заявления, его просьбу уважили и призвали в красную армию. Пареньком он выглядел крепким. По крепости тела его и определили в миномётный взвод. Таскать на себе тяжёлый ротный миномёт не каждому солдату под силу. А ему ничего, сдюживает. К тяжёлой работе он с детства приучен, лишь бы кормили, как следует. Однако не тут-то было. Оказалось, что в армии с этим делом ещё хуже, чем на военном заводе. Может, на передовой с пищей получше? Задаёт себе последний вопрос Михаил.
       А до передовой уже и рукой подать.
       Немец так лихо прёт на Москву, что можно за сутки дойти и узнать, каково там, на фронте с солдатским питанием? Но один не пойдёшь. Да и красная армия, это тебе не колхоз. С вольностями в ней строго. Не пошалишь, брат. Остаётся одно — ожидать вместе со всеми приказа. Ждал Михаил, ждал. И, наконец, дождался. В январе сорок второго года их миномётный взвод направили под город Лугу.
       По дороге на передовую, какая-то шальная бабка сунула ему в руку маленький свёрточек. Он положил его в шинельный карман, подумав про соль или ещё чего. А когда на привале развернул бумаженцию, то с удивлением обнаружил медный крестик с тесёмочкой, а на самой бумажке «живую помощь» [182] от руки аккуратно написанную. Зло его тогда взяло. Нет бы, краюху хлеба бабке сунуть! А то сунула несъедобное. Поначалу хотел, было выбросить бабкин подарок куда подальше, но потом передумал. Всё ж таки не на прогулку, а на войну топает. Отвернулся, чтобы комиссар не видел, да и надел себе крестик на шею. Молитву тоже в нагрудный карман положил. Чай, не миномёт. Ноша не тяжёлая и мозоль на груди не натрёт.
       При подходе к линии фронта учуял Михаил варёное мясо. Его, аж, в дрожь бросило и сразу во рту помокрело. «Неужели померещилось? Нет, не померещилось». Смотрит, а за поворотом и правда сидят у костерка молодые солдаты и варят в котелках мясо. «Ну, — думает Михаил. — Не зря я сюда припёрся. Если солдаты варят в котелках мясо, значит, жить и воевать можно».
       — Чего варите, братцы? – не выдержав, выкрикнул один миномётчик.
       — Конинку варим, чего же ещё? – раздалось от костра.
       От такого ответа Михаилу стало не по себе [183]. Конину от хорошей жизни есть не будешь. И точно. Хуже, чем на фронте его больше нигде не кормили. Попал он на, так называемую, «ледовую оборону». Немец на высотках сидит в тёплых блиндажах. Они сидят в промёрзших насквозь окопах. Немцев и советских разделяет широкая пойма ручья. Утром пехоту поднимают в атаку. Деваться некуда. «Ура-а-а!». А, что ура? Без артподготовки, без ничего и с одной голимой винтовкой. Много ли навоюешь? Немец всю пехоту с утра выкосит пулемётами. А ночью комиссар посылает к убитым за документами. Чтобы там, не приведи Господь, мёртвые не переползли к немцам. Людей в пехоте не хватает. Поэтому часто берут из миномётного взвода. Всё равно ведь мин нет и стрелять нечем. Остались во взводе лейтенант, старшина и Шляхов.
       На следующее утро и они пошли в атаку.
       Снова глупое «Ура-а-а!». И опять немецкие пулемёты…
       — Бегу я, — рассказывает мне дядя Миша. – Дури-то ещё в ногах много. Глядь назад. А за мной уже никого нет. Один я, значит, пру к немцу. А немец-то не дурак. Стал он меня короткими очередями гонять по пойме. Весело немцу стало. Играется со мной. И ещё бы ему не играться. Ведь, не хуже зайца петляю. Только чую, осталось мне уже недолго петлять. Взмок весь и силы на исходе. Помогли кочки. Упал я за кочку и лежу. Нос высуну, а немец тра-та-та из пулемёта. Ни в зад тебе, ни вперёд. И морозище стоит такой, что вмиг с меня жар сбило. Думаю, не убьёт, гад, так замёрзну.
       Мне-то, какая разница?
       Высунул я свою дурную башку, а пуля, как шмякнет меня по лбу, аж, голову назад откинуло. В голове загудело, перед глазами круги, а смерти почему-то не чую. Больно же! Глаза я открыл. Смотрю, снег весь в кровищи. И глаза заплывают. Немец ко мне интерес потерял. Видел он, гад, что попал. Голову я кое-как перевязал и стал, потихоньку пятится назад. Везло мне и дальше. Попалась лощинка. В ней развернулся и пополз уже, как положено. Дополз до расположения.
       В медсанбате меня   на скорую руку перебинтовали и сразу отправили в госпиталь. Сказали, что пуля была на излёте, потому и не убила. Убить-то не убила, а кусок черепа вырвала. До мозгов одна плёночка оставалась. В госпитале меня потом на дурь проверяли. Вот, так-то. Столько народу перемололи в этой «ледовой обороне» и не сосчитать. На излёте. Дело прошлое. Теперь, вот, стою и думаю. А может и не на излёте вовсе. Может, это крестик бабкин, да «живая помощь» помогли, а? Ты-то, как думаешь?
       Ничего я не ответил дяде Мише. Пожал только плечами. Да и за то, слава Богу! Мог, ведь, отдать предпочтение пуле.
       Моя колхозная жизнь подходила к концу. В кармане уже лежала повестка в армию. Скажу по совести, с колхозниками расставаться мне не хотелось. В отличие от голодных мытарств Михаила Шляхова, в нашей бригадной столовой кормили превосходно. Сытно и вкусно кормили. Ешь от пуза и только давай, паши. Да и с деньжатами длинных перебоев не случалось. Правда, тратить их особенно не на что. Но это уже другое дело. Время пьяное и время сытное – названное потом – «вершиной застоя». Что рядом сверстников нет, я не очень задумывался. Со старшими товарищами жить и работать ещё интересней.
       Мучило меня не это, а совсем другое.
       Как раз в колхозное время, я начал серьёзно задумываться над советской ложью. Говорят и пишут одно, а в жизни наблюдаю другое. И наблюдаю не я один. Громкие и красивые свиду слова на версту расходятся с делом. Напрашивается логический вывод — надо что-то менять. А, вот, что? Того не знаю. Поговорить же и что подсказать, не с кем и некому.
       Хутора…
       Включишь телевизор, а там Брежнев на трибуне стоит. С умным лицом всё чмокает что-то. Его и слушать не хочется. Становится стыдно и за него самого, и за государство советское. Родом он, как и Хрущёв, из Курской области. Это потом уже стали писать, что родом Леонид Ильич из Днепропетровской области. Хрущёв знал, кого ставить на высокие посты. Землякам отдавал предпочтение. Но с этим земляком он, видно ошибся. До войны Брежнев окончил Дмитровский землеустроительный техникум [184]. И совсем малое время поработал землеустроителем. А потом уже пошёл дальше и выше.
       В СССР должность определяла права, положение и материальную жизнь человека. Чем выше должность, тем больше прав и льгот. Это сейчас беззаконие вершат деньги. А при советах беззаконие вершила должность. От неё всё зависело. Секретарь райкома в своём районе мог посадить в тюрьму любого простого человека. Посадить только по одному телефонному звонку начальнику милиции или прокурору. На моей памяти, один прокурор не подчинился приказу секретаря райкома. Ну и что? Не знаю. Разве, что прокурору стало от этого легче? На следующий же день, он вылетел из своего прокурорского кресла [185].
       Отличная квартира, хорошая дача, персональная машина, изобильное денежное и любое другое довольствие, в зависимости от должности, ещё и охрана. А все остальные, в районе иль области, от тебя зависят и перед тобой лебезят. Чего же не жить, такой-то роскошной жизнью! При Сталине высокая должность, при всём благополучии, гарантировала ещё и лагеря, правда, не всегда и не для всех. При Хрущёве уже нет. А при Брежневе высокие должности стали, чуть ли не пожизненными. Вспомните…
       Разве не так?
       О духовности я и речи не веду. Да и какая духовность при сатанинском-то руководстве? Когда в эшелонах власти царит безбожие, ложь, лицемерие и круговая порука, откуда же духовности взяться? Простые люди берут примеры с верхов, с людей авторитетных. Так, постепенно, все скопом и загниваем в грехе. То же самое творится и теперь. Ещё хужее творится.
       Прости и помилуй нас, Господи!
       Проводы в армию получились громкие. Вся тракторная бригада пришла меня провожать. Самогон льётся рекой. Столы ломятся от яств. Песни, пляски. Пожелания. До утра гуляли. Утром, с похмельной головой, меня сунули в машину и отправили всем колхозом в Прохоровку. Там уже собрались точно такие же, как и я, похмельные новобранцы. Обошлось без песен и плясок. Посадили нас в электричку и поехали мы в Белгород, на областной призывной пункт.
       Оттуда уже потянуло строгостью.
       И впереди замаячила армия.
ГЛАВА   ЧЕТВЁРТАЯ
Армия.
 
«Много замыслов в сердце человека,
но состоится только определённое Господом».
(Притчи Соломона. 19. 21).
       Служить советской власти привезли нас в Москву. Точно мы пока не знаем, куда. А сержанты почему-то молчат и ничего нам не говорят. Будто это такая страшная государственная тайна, что и слова нельзя вымолвить. Запихали нас в крытые брезентом грузовые машины и прямо с утра, стали катать по пустынным московским улицам. Чтобы прониклись, значит, ответственностью. Мол, не где-нибудь вам выпало, салагам, служить, а в самом, что ни на есть, сердце советской родины, в столице и городе-герое…
       Ну и так далее, и понятно где.
       Я в Москве впервые. Раньше дальше Белгорода и Харькова из дому не выезжал. Сижу, верчу головой. Интересно. И дома большие, и улицы широкие. На нашем хуторе улицы не такие широкие, да и хаты пониже будут. А люди здесь все разнаряженные, никак на свадьбу собрались?!
       Красотища!
       Почти до обеда катали. Потом куда-то повернули и вскоре привезли в строевую часть. В части нас сразу же погнали прямиком в баню. В бане мытьё, стрижка налысо и армейское обмундирование. Всё, как и положено по уставу. Обмундирование выдали согласно размерам. Всё новенькое. Блестит и топорщится. Молодого солдата видно за целую версту. Увидишь, не ошибёшься. Только нам ещё до такого понимания далеко. Мы – салаги и ровным счётом ещё ничего не понимаем. Мы сами – объект для понимания.
       После бани нас ожидали сержанты и карантинные палатки учебного батальона [186]. По приказу командиров отделений мы пришили погоны и подворотнички, и узнали, что попали служить в отдельную мотострелковую дивизию особого назначения. Мой командир отделения сержант Бухтояров пояснил, что дивизия наша правительственная и что лучшего места для службы нет, и не может быть на всём белом свете. А о почёте уж и говорить нечего.
       Почётней бы, да уже некуда.
       На следующий же день в сержантских словах я сильно засомневался и начал серьёзно подумывать, а не перевестись ли мне, пока не поздно, в стройбат и даже спросил о технике перевода у сержанта Бухтоярова. После подъёма нас так долго гоняли по дивизионному плацу, что многие разбили и стёрли в кровь ноги. Гимнастёрка побелела от солевого пота, и служба стала казаться не малиной, а каторгой. Никогда раньше я не бегал так много и с таким ускорением.
       Сержант Бухтояров ничего не ответил. Улыбнулся лишь очевидной глупости. У других же я не спрашивал. Сил на расспросы почти не оставалось, да и всем было не до меня. Потёртые ноги требовали повышенного внимания. Стёр ноги и я. Говорят, что правильная обмотка портянок – гарантия от потёртостей. Ерунда! Здоровье ног зависит не только от этого. Яловые сапоги [187] в сырости увеличиваются в размере. И как ты портянку не старайся наматывать [188], при длительном беге она всё равно собьётся с ноги. Тут бы её и перемотать. Но не станешь же перематывать без команды, и когда все остальные бегут. Беда ещё и в том, что разгорячённый бегом солдат, не слышит боли. Она приходит вместе с привалом.
       Три или четыре человека из нашего взвода обратились за помощью в медсанчасть, но их оттуда прогнали с таким позорным треском, что у остальных сразу же отбило охоту обращаться к военной медицине за помощью. Так и продолжали мы бегать с распухшими и разбитыми в кровь ногами. После отбоя приходилось друг другу помогать, чтобы снять сапоги. Одному их не снять. За ночь опухоль проходила, а к вечеру ноги обратно становились больными и толстыми.
       Через пару недель карантинной службы в батальоне стали появляться дивизионные «покупатели».
       Мой хуторской приятель, служивший радиотелеграфистом в ракетных войсках стратегического назначения, настоятельно рекомендовал мне идти служить только в связь. В своих частых письмах он так лихо расхваливал свою службу в связи, что мне больше ничего не оставалось делать, как смиренно ждать спасительных посланцев от этой военной профессии.
       Танкисты прошли. Артиллеристы тоже. А я всё бегаю по плацу, растираю в кровь ноги и терпеливо жду своих связистов.
       Автомобилисты, химики, сапёры, мотострелки…
       Наконец, появляются и связисты. Подполковник с майором. Чины высокие. Остальные «покупатели» приходили в меньших чинах. Отобрали они человек сорок.
       И меня в том числе.
       В отдельном батальоне связи, вместе с кандидатами из других частей, мы проходим проверку на профессиональную пригодность. Проверяют слух, внимательность, объём памяти, физическое состояние правой кисти, способность правильно воспроизводить напевы…
       Далеко не все проходят эти испытания. Человекам десяти из нашей когорты не везёт, и их отправляют обратно в учебный карантинный батальон. «Отсеваются» солдаты и из других частей. Они тоже возвращаются в мотострелковые части. К своему удивлению, я испытания выдерживаю и вместе с такими же «счастливчиками», меня зачисляют курсантом учебной роты отдельного батальона связи.
       В роте собирается ровно сто курсантов. Два учебных взвода по пятьдесят человек в каждом. Нам уже сказали, что первый взвод готовит радиотелеграфистов для работы на радиостанциях средней мощности. А второй взвод — малой мощности. В чём отличие, пока непонятно. В первом взводе, курсанты ещё получают и вторую профессию – телеграфиста.
       Специфику и значение профессий мы узнаём значительно позднее.
       Я попадаю во второй взвод связи.
       Овладение армейской профессией, это не протирание галифе за учебным столом. Учёба в армии связана с огромными физическими нагрузками. Нигде так солдат не гоняют, как в учебных подразделениях. На исключения надеяться не приходится.
       Нет исключений и для нас — связистов.
       Нас гоняют даже сильнее других. Сильнее химиков, танкистов, артиллеристов и кого бы то ни было ещё. Тому подтверждение — наше третье место по армейскому кроссу на шесть километров, с полной боевой выкладкой среди всех учебных подразделений Московского военного округа. Такое происходит впервые за всю историю учебных подразделений, но оно произошло. За что нашему командиру роты досрочно присвоили майорское звание, наградили орденом «За службу родине в вооружённых силах» III степени и месяц спустя, повысили в должности, поставив его начальником штаба батальона.
       Это произошло осенью.
       А пока же мы только втягиваемся в курсантскую службу. И втягивание это даётся очень и очень тяжело. С карантинным батальоном и не сравнить. Тут я и вспомнил «добрым словом» советы своего хуторского приятеля. Ротный распорядок дня начинается и заканчивается, как и везде одинаково. Подъём в шесть ноль, ноль, а отбой в двадцать два. Казарма наша располагается на пятом этаже огромного гэобразного кирпичного здания. Справа и слева от прохода стоят койки. Два выхода. Один — главный и другой — запасной. У главного выхода стоит дневальный у тумбочки. Пол блестит и сияет словно зеркало. Вокруг ни пылинки и всё это благодаря нашему курсантскому старанию.
       Сразу после подъёма выстраивается длинная очередь в туалет. Кто не успевает сходить по малой нужде, тому потом тяжело на физической зарядке и после. Мне кажется, что физзарядка проходит в невыносимо-сумасшедшем темпе. Вначале кросс на три километра, а потом специальные физические упражнения: отжимание, подтягивание на турнике, работа на брусьях…
       До завтрака выделяется малое время на уборку казармы и личную гигиену. Времени мало, но мы успеваем. Завтракаем в общей столовой. Вместе с нами в этой же столовой питаются танкисты из отдельного танкового батальона, курсантская рота отдельного инженерно-сапёрного батальона и отдельная рота химической защиты. Кормят в столовой очень плохо. Но если бы только это. Главное, что и столь плохую пищу, мы не успеваем съесть из-за сержантской торопливости. Приходится доедать на ходу и у многих доесть на ходу не получается. То же самое происходит в обед и ужин.
       Поэтому мы всегда голодные.
       Однажды, неуставное принятие пищи заметил высокий военный чин — начальник штаба дивизии. От увиденного безобразия он вначале опешил, а после изошёлся весь яростью. Такого разъярённого человека мне ещё никогда не доводилось видеть. Полковник прямо взбесился. Он построил нашу курсантскую роту у столовой и приказал старшине бегом вызвать командира батальона. Когда насмерть перепуганный командир батальона прибежал и ему доложился, начальник штаба дивизии поставил его по стойке «смирно» и так беспощадно обругал, что мне даже стало жалко престарелого подполковника-связиста [189].
       После такого показательного нагоняя, время на принятие пищи стало строго выдерживаться. А у хлеборезки появились мешки с ржаными солдатскими сухарями. Кто не наелся, можно брать с собой сухари. Берём все. Грызть их, правда, некогда и ещё почему-то стыдно. Грызём в нарядах и по ночам.
       Учебные классы от казармы отстоят в двух километрах. Это расстояние мы преодолеваем, едва ли не на одном дыхании. В классах учим буквенные напевы морзянки и изучаем техническую часть радиостанций. Постепенно втягиваемся в приём радиотелеграфного текста. Хочется попробовать что-нибудь передать самому. Благо, передающий ключ у каждого под рукой. Но за попытки самостоятельно взяться за ключ наказывают нарядами вне очереди. Я уже два наряда «заработал».
       И больше, что-то не очень хочется.
       Учёба мне даётся легко. Гораздо хуже дело обстоит с физической подготовкой. Особенно трудно бегать армейские кроссы с полной боевой выкладкой. Таких «слабаков», как я, во взводе набирается человек десять. Чтобы не портить общий ротный показатель [190], младшему сержанту Краснову замкомвзвода приказывает проводить с нами дополнительные физические занятия. Младший сержант — командир моего отделения. Сам он родом сибиряк, рыжий и небольшого росточка. Нос немного вздёрнут кверху, в глазах всегда светится превосходство и презрение к нижестоящим курсантам. Умом человек не блещет, но зато с лычками на погонах. Для муштры и ему, и нам этого вполне достаточно.
       Он строит нас после ужина и до отбоя, получив автоматы, противогазы и всё остальное, что положено по уставу, мы наматываем круги вокруг дивизии. За два с половиной часа успеваем дважды оббежать по периметру. Как всепогодные истребители, бегаем при любой погоде. Через два месяца такой муштры, мне уже не страшны никакие кроссы.
       Каждую неделю учебная рота совершает марш-броски на двадцать пять километров. Марш-бросок я пробегаю гораздо легче кросса. Рота бежит двенадцать с половиной километров до стрельбища. Там мы отстреливаемся и затем уже бежим обратно в часть. Стреляю я всегда на отлично. Ни одного промаха и ни одной четвёрки. Вот только стреляю я с левой руки. Правый глаз видит плохо. А левый видит прекрасно. Вначале на неправильное расположение автомата сержанты обращают внимание и кричат мне, чтобы я приставил приклад автомата правильно, то есть к правому плечу. Я объясняю им, почему стреляю так, а не иначе. Объяснения сержанты не слушают и ничего не хотят понимать. Выручает сама стрельба. Мои отличные показатели в стрельбе их убеждают, что менять пока ничего не надо.
       Замкомвзвода – сержант Александров, теперь всё время стреляет из моего автомата. Он полагает, что залог успешной стрельбы не в зрении, а вот в таком классном автомате. Автомат и правда, попался мне классный, только стреляет замкомвзвода, почему-то, всё равно хуже моего. Сержант – человек флегматичный и его это нисколько не раздражает. Все зачёты по стрельбе он уже давным-давно сдал и до дембеля ему каких-то полгода. Мы — последние в его служебно-учебной практике.
       Специальную подготовку преподаёт прапорщик Реутский. Не простой прапорщик, а мастер спорта СССР по радиоспорту. Техническую подготовку ведёт командир нашего взвода старший лейтенант Черышев. Курица, как известно — не птица, а прапорщик — не офицер. Правда, на практике получается наоборот. И прапорщика Реутского мы уважаем больше старшего лейтенанта Черышева.
       Командир взвода схож с младшим сержантом Красновым. Такой же маленький и такой же пренебрежительный с подчинёнными. Чувствуется, что он нас презирает. И за, что? Непонятно. Отличают его от Краснова тёмный волос на голове и звёздочки на погонах. Ещё, он менее разговорчив. И оттого всем кажется более строгим, и правильным. На самом же деле, наш командир взвода обыкновенный алкоголик. По утрам от него на версту разит перегаром, хотя он и старается спиртной дух чем-то зажевать. Вышестоящее начальство провести можно, только вот русского солдата не проведёшь.
       После уверенного приёма, наконец-то, мы начинаем учиться передавать морзянку на ключе. С ключом работать, куда интереснее. Постепенно, скорость приёма и передачи наращивается и спустя четыре месяца после начала учёбы, мы уже можем сдать экзамен по специальной подготовке на третий класс. Но не всё так просто. Ведь, не одна только специальная подготовка в программе нашего обучения. Сдавать экзамены придётся по физической подготовке, политической, технической и ещё по химической защите.
       Осенью учебную роту переводят в полевые условия. И мы снова окунаемся в палаточную жизнь. С наступлением холодов жизнь эта превращается в самое настоящее испытание. Пошли сильные дожди, а палатки протекают. Приходится ложиться в мокрые постели. Вода капает и ночью. Но мы этих неудобств не ощущаем. Физические нагрузки возросли и, едва моя голова касается подушки, как тут же я засыпаю богатырским сном. И ни дождь, ни холод сну моему не помеха.
       У загруженного службой курсанта остаётся только два желания – поесть и поспать. Всё остальное даже не приходит в голову.
       Я быстро сдружился с Евгением Шехалёвым и Николаем Банниковым. Все мы прибыли в учебную роту из одной части и как можем, помогаем друг другу. Сообща легче и веселее служить. Женька с Волги, а Коля Банников из Сибири. Труднее всех приходится Евгению. Он небольшого роста, плотный, но главное, что он городской. Бег для него, это всегда невыносимая каторга. И Коля, и я, на кроссах и марш-бросках, помогаем ему тащить автомат, противогаз, подсумки с автоматными рожками и гранатами. И всё равно, это мало помогает. Женька прибегает всё время последним.
       Поздней осенью рота сдаёт выпускные экзамены. Сдаёт на отлично. О нашем третьем месте по кроссу я уже говорил. И с остальными экзаменами мы справляемся не менее успешно. Все мы тянем на второй класс [191], но нам присваивают только третий. Второй класс сразу присваивать не положено. На него надо сдавать через полгода. После сдачи выпускных экзаменов, мы разъезжаемся и расходимся по своим частям. Многим из нас уже не суждено больше свидеться. Ничего не поделаешь…
       Такова армейская жизнь.
       В родной части служить немножко полегче. С Женькой Шехалёвым мы попадаем в один экипаж. Через пару месяцев меня назначают на сержантскую должность, и у меня впервые за всю службу появляется свободное время. Я – начальник радиостанции. В моём подчинении: водитель и два радиотелеграфиста. Женька – старший радиотелеграфист. А сама радиостанция называется – Р-125, МТ-2М. Это автомобильная радиостанция малой мощности на базе автомобиля ГАЗ-66. Мы её называем «Эмтэшкой», а все остальные — «Кашээмкой», то есть командно-штабной машиной. Антенное хозяйство радиостанции позволяет держать уверенную связь на расстоянии до пятисот километров [192].
       Как раз, в это время я записываюсь в полковую библиотеку. Библиотека очень большая. В ней много военной мемуарной литературы. Её я и начинаю читать. Читаю везде, где только возможно. В учебных классах, на дежурстве, в радиостанции, в техническом парке. Тема для меня новая и потому очень интересная. Офицеры читать мне не мешают. Скорее, даже поощряют. Кто-то пустил слух, что я собираюсь поступать в военное училище, отсюда и такая благосклонность.
       Вскоре на моих погонах появляются лычки. И сразу по три штуки на каждый погон. Женьке присваивают звание ефрейтора. Он очень любит музыку. На наших армейских магнитофонах мой друг записал все известные заграничные группы [193]. Я в популярной музыке многого не понимаю, но не мешаю ему заниматься своим любимым делом. Впрочем, иногда и я слушаю концерты «Битлз», и других групп. Слушаю радиостанции: «Би-би-си», «Голос Америки», «Немецкую волну»…
       Казарма наша четырёхэтажная. Первые три этажа занимает батальон связи, а на четвёртом этаже располагается полковая рота хозяйственного обслуживания. Такое соседство для связистов и для хозяйственников обоюдовыгодно. В роте хозяйственного обслуживания мы легко договариваемся о починке сапог, запросто вымениваем у них победитовые подковки, а, сдружившись с хлеборезами, получаем лишнюю порцию хлеба, кусочек сахара или сливочного масла. От нас же хозяйственникам достаются транзисторы, тонкая медная проволока и многое другое, что лежит на складе связи. А лежит там много чего. Было бы только умение и желание конструировать. Наш ефрейтор Мольченко сделал себе такую изящную электрогитару, что любо-дорого посмотреть. Ни в одном музыкальном магазине такой электрогитары не купишь. Я держусь особняком и кроме старых друзей по учебке, дружбы больше ни с кем не завожу. Да и некогда. Чтение и повседневная служба отбирает всё время.
       В один из зимних дней мы заступаем в наряд по кухне. Старшина батальона прапорщик Павлюк назначается дежурным по кухне, а я его помощником. Прямо с вечера едем на машине за продуктами на дивизионный склад. Кроме прапорщика, меня и двух солдат, с нами ещё едет старший лейтенант из штаба полка – начпрод части. Это мой первый наряд по кухне и мне всё очень интересно.
       Приезжаем к складам. Прапорщик, старший лейтенант и я заходим в низкое и жарко натопленное помещение. И прямо с порога, наблюдаем такую картину. За длинным столом сидят двое рядовых солдат и молча пьют чай. На наше появление они никак не реагируют. Ноль внимания. Будто нас и нет вовсе. На столе лежит двадцатикилограммовый брикет сливочного масла и высокая стопка коробок быстрорастворимого сахара. Рядом с сахаром, на краю стола пристроились три буханки свежего белого хлеба. Ни до и ни после, я никогда не видел таких справных солдат. Известное и всем знакомое понятие, как «кровь с молоком», сказано не иначе об этих людях. Загривки, как у львов, а лица прямо так и светятся от изобилия крови и пресловутого молока. Глядя на их упитанность и на столь вольные харчи, что так изобильно навалены на столе, поневоле позавидуешь армейско-хозяйственной службе. Держатся тыловые молодцы нагло и совершенно независимо. Спустя какое-то время, один из них спрашивает нашего полкового начпрода.
       — Чего надо?
       — Продукты приехали на полк получать, — отвечает подобострастно начпрод. И так отвечает, будто это не он старший лейтенант и начпрод, а вот этот вопрошающий солдат с мощным загривком и таким красным, и упитанным лицом.
       — Так, получай, кто же его тебе не даёт?
       — Как же мы без вас получим?
       — Тогда обожди. Чаю вот попьём и выдадим вам, что положено.
       «Да» — думаю я – «кому-то одно положено, а кому-то и куда больше положенного».
       Делать нечего, стоим, ждём, когда солдаты насытятся. Они тут главные, а не мы. Глядишь, ещё осерчают, так и вообще, могут полк оставить без продовольствия. С них снеймётся. И у них везде, и всё схвачено. Мне, однажды, уже приходилось наблюдать, как простому свинарю из своей же хозяйственной роты хлеборез не выдал дополнительной порции хлеба.
       Свинарь пожаловался. И пожаловался не кому-нибудь, а самому заместителю командира дивизии по тылу. Полковник приехал на новенькой «волге» и дал такого разгона начальнику столовой, что мало тому не показалось. После, недоумея, я спросил свинаря, каким же способом он приобрёл такого всесильного заступника? Свинарь посмотрел на меня внимательно и, видя, что я не шучу, а спрашиваю серьёзно, ответил.
       «Ты» — говорит мне свинарь – «что, совсем с дуба рухнул или откуда ты ещё свалился? Как же он не будет меня защищать, если я ему каждый Божий день предоставляю молочного поросёночка. Видишь, у него вся рожа огнём полыхает. От хлеба и кваса рожа так ярко полыхать не будет».
       Вот, так-то, вот.
       Так и здесь.
       Стоим, ждём. Хоть бы горячего чайку с мороза предложили, что ли. Но, куда там. Эти тебе предложат. Жди, не дождёшься.
       Наконец, закончили они чаепитие и пошли мы за ними в склады. Продукты отпускают строго по норме. Ни грамма лишнего. Смотрю, а старший лейтенант выбирает лучшие куски, заворачивает их в пищевую бумагу и откладывает потихоньку в сторонку.
       — Зачем вы это делаете, товарищ старший лейтенант? – спрашиваю я нарочито громко.
       — Тихо, тихо, — отвечает мне начпрод. – Громко так не кричи, сержант. Это я не себе. Отложил всё для командира полка.
       Привезли мы продовольствие в столовую и вот тут уже начался самый настоящий грабёж. Начальник столовой тащит себе. Его помощники себе. Тащат столько, что одному никогда не съесть. Значит, воруют не только для себя, но и для старших офицеров полка. А солдату уж, что останется.
       Командир моего взвода связи — старший лейтенант Кузнецов выпустился из военного училища вместе с нашим комбатом. Комбат – подполковник, а он, до сих пор – лишь старший лейтенант. С командиром взвода мы часто играем в шахматы. Старший лейтенант – человек добрый и большой любитель этой древней игры. Играем, всё больше, на равных.
       — Товарищ, старший лейтенант, это правда, что вы вместе с нашим комбатом учились в военном училище? – задаю я своему командиру вопрос.
       — Правда, — отвечает мне взводный.
       — А, почему же вы до сих пор в таком малом звании, а комбат уже подполковник?
       Старший лейтенант отвлекается на секунду от шахматной доски и с улыбкой меня спрашивает.
       — А ты разве сам не догадываешься?
       Я пожимаю плечами.
       — Я беспартийный, — поясняет тихо взводный. – Квартира у меня в Москве есть. Нормальная квартира. Жена ещё на заводе инженером работает. Так, что денежного довольствия нам хватает. Предлагали мне одну майорскую должность в Сибири. Но, сам подумай, не лучше ли быть старшим лейтенантом в Москве, чем майором в далёкой и холодной Сибири, а?
       — Пожалуй, что лучше, — соглашаюсь я со своим командиром.
— То-то же, — закругляет нашу беседу старлей и двигает вперёд двумя пальцами пешку.
       Старослужащие в батальоне имеются, но дедовщина отсутствует начисто. Радиосвязь – дело ответственное и эту ответственность не переложишь на чьи-то плечи. И от физических занятий тоже не увильнёшь. А их здесь предостаточно. Каждое воскресенье мы бегаем лыжные кроссы на десять километров. И раз в неделю у нас марш-броски на двадцать пять километров. Марш-броски до стрельбищного полигона и обратно. Так, что с «физикой», всё то же самое, как и в учебной роте.
       Время тянется медленно, но оно всё-таки тянется, а не стоит на месте. Всем и мне, в том числе, очень хочется домой. Слёзы наворачиваются на глазах, когда видишь, как уходят на дембель твои старшие сослуживцы. Уже дважды я провожаю такими глазами счастливчиков.
       И не только я один.
       После первого года службы появляется уверенность в себе и вместе с уверенностью, в голову приходит мысль, что, пожалуй, одного года вполне достаточно и для родины, и для себя. Второй год мыслится лишним. Если раньше и имелись какие-то иллюзии о привлекательности армейской службы, то теперь они уже полностью улетучились. В принципе, что на гражданке, что в армии – везде одинаково. И там, и здесь царит одно и то же социалистическое клише. Только в армии оно сильнее выражено, так как втиснуто в жёсткие уставные рамки. Поэтому и кажется, что в армии чуточку больше порядка и дисциплины.
       Впрочем, офицерам живётся не так уж и плохо. Молодых лейтенантов, прибывающих на службу после окончания училищ, поселяют в благоустроенное офицерское общежитие. После трёх лет службы, они гарантированно получают квартиры или в самой Москве, или в ближайшем Подмосковье. Кто быстро женится, тот легко может снять частную квартиру. Её стоимость частично оплачивает государство. Не лишены они и перспектив роста по служебной лестнице. Служба и столичная жизнь для многих офицеров привлекательна и престижна, поэтому подавляющее большинство из них служат на совесть. Офицеров связи отличает повышенная эрудированность и интеллигентность. Все они бывшие выпускники Кемеровского высшего военного училища связи.
       Читать мемуары я не прекращаю. Их в библиотеке столько, что читать, не перечитать. Как ни странно, но никто из мемуаристов не ругает Сталина. Хрущёва поругивают [194], а Сталина всё больше нахваливают [195]. Вызывают недоумение огромные потери советских войск. Они несопоставимы с немецкими потерями. Как ни крути, а получается, что советские военноначальники воевали не по-суворовски. Воевали людей нежалеючи, то есть не умением, а числом.
       Некоторые мемуаристы не скрывают своего происхождения от духовного сословия [196] и, если не положительного, то хотя бы и нейтрального отношения к православию.
       Из дома пишет мне мама. И гораздо реже пишут брат и отец. Брату остаётся один год школьной учёбы. Из его писем ясно, что мечтает он о военной карьере. Не нюхал армейской жизни, потому и мечтает. Пытаюсь разубедить его в ответных письмах, но это мне далеко не всегда удаётся. Брат упрямится, полагая, что я ещё не всё хорошее в армии рассмотрел.
       Мама все слова пишет в одну строчку. Читать её письма сложно, но интересно. Все её письма дышат материнской любовью и волнением за меня.
       Восторженно-крикливая коммунистическая пропаганда не стыкуется с жизненными реалиями. И в армии это заметнее всего. В обществе процветает двуличная жизнь. Со стороны она смотрится неестественно-безобразной, искусственной. Большие дяди не живут нормальной, естественной жизнью, а словно играют в какую-то надоевшую и навязанную игру. Играть по старым правилам уже давно всем не хочется, но надо играть, потому, что иначе, якобы и жить нельзя.
       А, вдруг, можно?!
       Этот вопрос я задаю себе всё чаще и чаще. Армейская и московская жизнь [197] заставляет задуматься и усомниться в правильности, и чистоте советского строя. Если раньше, извлекая из колхозной жизни уроки недостатков и несправедливостей, я относил их, всё больше, на счёт локальных негативных моментов, то теперь начинаю понимать, что, на самом-то деле всё гораздо хуже. Эта заразная болезнь охватила не один мой колхоз, а всё общество. Даже мне становится ясно, что если болезнь вовремя не излечить, то социалистический строй сам себя полностью скомпрометирует и изживёт, и его ожидает неминуемый крах.
       А как же тогда мы? И что ожидает нас дальше?
       Месяца за три до окончания службы, в батальон связи зачастили различные «покупатели». Увольняющихся в запас всего двенадцать человек и с каждым из нас они ведут активную вербовочную агитацию. На каких только «покупателей» не насмотрелся.
       Обо всех и не расскажешь.
       Пожилой капитан из министерства иностранных дел предлагает мне офицерскую должность [198], благоустроенное общежитие, льготы при поступлении на заочное отделение в любой московский вуз, знание иностранных языков и так далее, если я соглашусь на его вербовку работать в здании министерства иностранных дел, в бюро охраны и пропусков.
       Молодой лейтенант, с какой-то непонятной крылатой эмблемой в петлицах, предлагает сразу однокомнатную квартиру в Москве, обещает показать весь Советский Союз, намекает на отличное жалованье и командировочные в обмен на моё согласие стать начальником радиостанции на строительстве шахтных ракетных точек стратегического назначения.
       Нет отбоя и от других, не менее заманчивых предложений. Так или иначе, все они связаны с охраной или же с секретной, а то и особо секретной службой в войсках связи. Никто из покупателей не обещает нам укоротить срочную службу. Если бы, кто их них предложил, то, может быть, кто-нибудь и согласился бы. А, так, дураков нет. Никами посулами не заставишь нас поменять родимый дом на, пусть и блестящее, но нечто другое. Знаем мы настоящую цену этим посулам.
       Да и не всё то золото, что блестит.
       Как ни стараются» покупатели», однако, никто из нашего призыва не остаётся служить дальше. Так все двенадцать и уходим из армии.
       Дала ли мне что-нибудь хорошее и полезное для дальнейшей жизни армия?
       Дала.
       Она значительно расширила мой кругозор. Высветила многие моменты, которые, до службы в армии, были темны и далеко не совсем понятны. Армия сама себя показала такой, какая она есть на самом деле. Показала без романтических иллюзий и пропагандистских прикрас. В армии я научился более спокойно и даже не без доли иронии, смотреть на скучноватую советскую жизнь. Научился мыслить и анализировать осмысленное. Служба в армии меня закалила не только физически, но и что гораздо важнее, закалила морально-психологически. Она подготовила меня к гражданской жизни так здорово, что я почти не почувствовал и самой грани перехода от армейского состояния к гражданскому.
       В последние полгода службы, наряду с чтением военных и военно-промышленых мемуаров, я увлёкся изучением истории КПСС. Увлёкся не просто так, ради простого любопытства или интереса, а в поисках истины. И как оказалось, увлёкся не зря. Потом это увлечение сослужило мне хорошую службу в институте. Благодаря крепкому знанию истории КПСС [199], я познакомился и подружился с одним очень интересным и опытным человеком, который на несколько лет стал моим учителем и поводырём.
       Звали его Николай Тимофеевич Татьков.
       И о нём речь ещё впереди.
       Благодаря армии я стал легче и относительно свободнее ориентироваться в советском обществе. Проще говоря, армия научила меня выживанию в условиях тотальной советской лжи, родственно-начальственного блата и телефонного права.
       Не будь армейского опыта, Бог весть, как бы сложилась моя дальнейшая судьба. Ведь, для многих людей разочарование в земной жизни часто является той самой непреодолимой преградой на пути и к Богу, и к продолжению самой жизни. Ничего не поделаешь. Слаб и немощен человек.
       Отсюда и его постоянные срывы, падения и грехи.
       За суицидными и иными смертными примерами далеко ходить не надо. Они у каждого перед глазами. Случались такие печальные примеры и за годы моей армейской службы. Не выдержав измены невесты, солдат застрелился на посту. Другой солдат застрелил своего сержанта. Сержант его так допёк, что бедняга не выдержал, взял, да и лишил младшего командира жизни. Ещё одного служивого задавил на учениях бронетранспортёр. А другого придавил в автопарке «Урал». Два человека погибли, выпив вместо спирта дихлорэтан. Выпили яд вчетвером, но двоих солдат успели спасти…
       И это в правительственной дивизии особого назначения. Что же тогда говорить о дивизиях простых, где порядок и дисциплина намного ниже.
       Политическая составляющая армейской службы надо мной особо не довлела. Она имела место быть. От этого никуда не денешься. И самой политической составляющей я ничуть не скрываю. Однако её место нельзя назвать определяющим или главным.
       Политическая подготовка для всех нас, чаще всего, являлась той самой приятной отдушиной от повседневной солдатской жизни, на которой можно немного расслабиться, вздремнуть, почитать книгу или написать письмо домой. За такие проступки нас не особо-то и наказывали, прекрасно понимая, что где же ещё солдату расслабиться, как не на политической подготовке?
       Офицеры-политработники, ведь и сами прошли через то же самое [200].
       Замполиту разрешалось задавать любые вопросы. Этим правом часто пользовались сверхлюбознательные солдаты и сержанты. И далеко не всегда офицеры-замполиты могли на солдатские вопросы убедительно и толково ответить.    Порой, не обходилось и без курьёзов.
       Они случались, когда солдаты и сержанты превосходили замполитов своей эрудицией, лучшим знанием темы, более свободным, а не косноязычным владением русской речью [201].
       На таких диспутах учился говорить и я. Армия подучила навыкам осмысления темы и стилистически правильного озвучивания мысли. Для многих моих сверстников, не служивших в армии, умение правильно говорить так и осталось за чертой [202] доступности.
       В армейский период жизни пришло, пусть ещё и не совсем до конца осознанное, понимание всеобщей коммунистической девальвации. В середине семидесятых годов в партию вступали уже не по идейным, а всё больше по меркантильным соображениям [203]. В этот же период времени начиналась и новая, загнивающая коммунистическая эпоха, названная позднее «эпохой застоя». На фоне юношеской идеализации коммунизма, она выглядела крайне отвратительно. И не только для одного меня. Уже тогда в моей голове начали проблёскивать вопросы о том, как же с этой противной эпохой бороться?
       Армия на всю жизнь запечатлелась в памяти. И это время я не хулю и не превозношу до небес. Оно было и прошло.
       Демобилизовался я с большой радостью и с крепкой надеждой на предстоящую и куда более интересную жизнь. Оно и понятно, ведь, в двадцать лет любому молодому человеку будущее кажется светлее и гораздо лучше уже прожитого времени.

 


 

161 Слава Богу! Нас не так мало.
162 Я не преувеличиваю. Количество раскулаченных семей превзошло и мои ожидания. Еще, будучи в миру, по Ельцинскому указу о раскулаченных, за помощью в хлопотах о компенсации за раскулачивание ко мне обратилось более тридцати человек. А сколько не обратилось?…
163 Вспомните, по этому случаю, Сталинские крокодиловые слёзы, обильно пролитые в его статье «Головокружение от успехов».
164 До семидесятого?
165 Только не с таким чиновничьим гнётом, как теперь.
167 Бурные аплодисменты все достались Сталину.
168 То есть, сошёл с ума.
169 В советское время оно никогда и не прекращалось.
170 Фабрично-заводские училища.
171 Районный земельный отдел.
172 Это сейчас в магазинах можно видеть различные облегчающие приспособления, а тогда о них и слыхом не слыхивали.
173 Средняя школа выдала зелёные «корочки» тракториста. На самом же деле, трактористом мне ещё только предстояло стать.
174 Расшифровывается, как – дизельный трактор в двадцать лошадиных сил. И дальше, по аналогии.
175 Стипендия превышала жалованье за ремонт трактора.
176 Так звали учителя.
177 После председателя, разумеется.
178 Немного позднее эта должность стала называться – начальник производственного участка. Однако сути дела это нисколько не меняло.
179 Я не случайно взял это слово в кавычки. На самом деле, им никакого дела не было до колхозного добра и тем паче, до какой-то соломы.
180 Неприкосновенный запас.
181 В наших краях устриц не едят.
182 Псалом 90.
183 И конину в наших краях не едят.
184 Что в Курской области.
185 А «провинившегося» человека лишил свободы другой прокурор.
186 До присяги полагалось пройти месячный курс молодого бойца.
187 В Московском военном округе солдатам выдавали яловые сапоги.
188 И если бы сержанты давали время на обмотку портянок. Сорок пять секунд срока на подъём и одевание губили наши ноги.
189 Командовал отдельным батальоном связи подполковник Медведев – заслуженный радиотелеграфист СССР.
190 Время кросса зачитывается по последнему курсанту.
191 А кое-кто и на первый.
192 Как в телеграфном, так и в телефонном режиме.
193 В нашей радиостанции есть мощнейшие приёмники. В отличие от гражданских приёмников, с них легко и без помех записывается всё, что угодно.
194 Например, авиаконструктор Яковлев.
195 Только делают это по-разному. Кто тоньше, а кто пишет об этом прямо.
196 Маршал Василевский.
197 Московская жизнь у нас почти вся на виду.
198 Рядовых должностей у них нет.
199 Разумеется, в рамках официальных.
200 Иногда, правда, случались и исключения из правил. Некоторые замполиты строго следили за солдатской аудиторией. У таких не очень-то расслабишься или вздремнёшь.
201 Что и неудивительно, так как, многие военнослужащие срочной службы имели средне-специальное, а то и высшее образование. Связь, всё-таки.
202 Это сейчас, чуть ли не каждый человек и молодой, и старый востёр на язык. Тогда же, с этим делом, было далеко не так просто. Вспомните, ведь и депутатов-то раньше ценили и голосовали, всё больше, не по делам их, а из-за бойкого и острого языка. Репортажи из зала заседаний различных Советов многие люди смотрели, как интересное кино. Разве не так?
203 Тогда я ещё не знал, что по меркантильным соображениям в партию вступали во все времена. И середина семидесятых годов тому совсем не исключение.