Страница из книги

     

ОТ АВТОРА

   

«Боже, очисти грехи моя и помилуй мя».

(Молитва).

Во имя Отца и Сына и Святого Духа!

Родненькие мои!

С самого раннего детства мы уяснили и покорно смирились с конечностью нашего земного бытия. Смирились не просто так, ради послушания и укрощения своей гордыни, а ради жизни вечной и загробной. Земная смерть для православно верующих людей, то есть для нас с вами — великое благо — открытие нового и неведомого загробного мира. Справляясь же о состоянии, лежащего на смертном одре человека и спрашивая: «ну, как он там?», мы часто слышим в ответ: «да, уже на Божьей дорожке».

Не один раз нам приходилось слышать такие слова!

Люди отвечают так, не задумываясь. Отвечают, как давным-давно уже принято отвечать. И, слава Богу, что им недосуг вдаваться в подробности и излишнее многословие. Мысли и помыслы у них о другом. Это понятно, и очень даже простительно.

Но соль моей мысли не о том.

Родненькие мои!

С момента своего появления на свет, человек, как дивный образ и подобие Божие, обретя свою чистую душу, уже никогда и не сходит с Божьей дорожки. Другое дело, что земная длина её у каждого разная. А уж о делах и говорить не приходится. Дел у нас накапливается столько, что лишь только Господу под силу в них и разобраться. Божья дорожка для всех людей предназначена. И не важно, верующий ты человек или нет. Православной или иной конфессии. По Божьему произволению, человеческая душа – православная христианка. И каждому человеку, независимо ни от чего, Господь желает спасения.

Как и Ангелы Божии, мы вольны в своих делах и поступках. Вольны грешить или не грешить. Правильно веровать или же нет. За земные грехи с нас и спросится на Страшном Суде. Спросится со всех. С верующих и неверующих. Православных и инославных. Спросится строго, но справедливо. И тщетны надежды грешников и нерадивых. Никто не укроется и не избежит Страшного Суда. Помните об этом! Помните и трепещите! Царство же Небесное унаследует лишь малое стадо Церкви Христовой.

А всех остальных ожидает ад.

Как это ни печально.

Но, по слову Господа нашего Иисуса Христа, да будет так.

Много лет тому назад, когда ваш покорный слуга ещё только, только приближался к Церковным вратам, думалось мне окаянному, что в Церкви Божьей, среди верующих людей, царит мир и братская во Христе любовь, смирение и уважение друг к другу, послушание пастырям, а так пуще того – архипастырям. Что царит в Ней счастье и благоденствие, и ещё многое, многое другое и всё такое же прекрасное, богоугодное и спасительное. Не знаю, как и кому, а мне по простоте и доброте душевной, по незнанию и наивности думалось именно так и никак иначе. Прости меня, Господи, за такие откровения!

Говорю, как на духу.

Едва переступив Церковный порог, тут-то дьявол и начал меня искушать. И чего только за этим порогом я — немощный не увидел. От увиденного неприглядства показалось и грешным делом, подумалось мне и не раз, что за Церковной оградой-то много светлее и почище будет.

Уже только потом, некоторое время спустя и время значительное, духовные люди мне разъяснили, что по-другому в Церкви просто и быть-де не может. Что за Церковной оградой сатана своих-де людишек не трогает, а людей Божьих всё время искушает, вводит в грех и ни на минутку их не оставляет. Сатана действует изнутри, а мировая апостасия снаружи. Человек же слаб и немощен. Молитвенники из нас никакие. Это понимать надо. Оттого вот и такие страшные в Церкви отступления и нестроения.

Что на это сказать? Конечно, правы духовные люди.

Истощилась Церковь Земная. Истощилась у людей – у нас Вера. И в значительной степени, иссякла любовь к Богу и себе подобным. Близится время антихриста. И дыхание конца мира сего ощущать не может лишь самый безчувственный и самый порочный человек.

Родненькие мои!

Цель настоящего рукописания не в искании ответа на вопрос, кто же во всём этом виноват? Это и так каждому из нас ясно и понятно. Кто же виноват, как не мы сами – грешные земнородные люди! И уж не в поисках оправданий перед человеческой ложью, которая обильно излилась на меня за всё это время, я взялся за перо. Поделом мне окаянному! Всех я прощаю! И меня простите! Перед Богом ведь никакими словами не оправдаешься. Потому и цели настоящего рукописания, как таковой — нет и в помине. Пишу, что было. А тороплюсь рассказать вам ещё и потому, что боюсь не успеть, ибо, по великой милости Своей, Господь уже указал конец дней моих.

Прошу и надеюсь на ваши молитвы.

Аминь.

 

«Не торопись языком твоим, и сердце твоё да не спешит произнести слово пред Богом; потому что Бог на небе, а ты на земле; поэтому слова твои да будут немноги. Ибо, как сновидения бывают при множестве забот, так голос глупого познаётся при множестве слов».

(Книга Екклесиаста, или Проповедника. 5. 1-3) [*].

"На Божьей дорожке"

ПРОЛОГ

«Страх Господень всё превосходит, и имеющий его с кем может быть сравнен?».

(Книга премудрости Иисуса, сына Сирахова. 25. 14).

- Побудешь у епископа Виктора послушником. Он тебя пострижёт в мантию и рукоположит в дьякона. Ты уже к этому давно готов. А года через три, Бог даст, рукоположит тебя и во пресвитера, - такими словами начал моё напутствие перед дальней дорогой отец Валерий Рожнов.

Напутствие это случилось в конце сентября 2003 года от рождества Христова. Мы сидели с ним на бережку сильно заиленного деревенского пруда и мельком посматривали за Мишей – младшим сыночком отца Валерия. Миша, то и дело, забрасывал свою удочку в воду, в надежде поймать хоть одну маленькую рыбку. Но, увы, бедная рыбка на крючок всё не цеплялась. Миша бегал с места на место по крутому бережку, проявляя недовольство и по-детски капризничая. Мы оба хотели Мише помочь и в тоже время опасались, дабы, не приведи Господь, мальчик не свалился в воду.

Без взрослого пригляда оставлять его ни на минуту было нельзя.

- Я в тебя верю и знаю, что ты справишься с послушанием, - продолжал своё напутствие мой духовник и старинный приятель [1].

Из Казацкой степи [2] повеяло горькой полынью и по зеркалу пруда пошла мелкая, водная рябь. Солнце стояло в зените, но особого тепла уже не ощущалось. Конец сентября в Черноземье не всегда бывает столь приятным и по-летнему тёплым.

- А что ты знаешь о епископе Викторе? – спросил я отца Валерия.

Отец Валерий умолк. И по привычке охватил мозолистой дланью свою рыжую бороду. Хитро посмотрел на меня и по-отечески улыбнулся.

- Ты знаешь, я не могу тебе полно ответить на этот вопрос, - он опять замолчал, но потом, спохватившись, продолжил. - Все мы не без греха. До Воронежского пастырского совещания [3] я владыку Виктора не знал и представь себе, даже ничего о нём не слышал. В Воронеже он мне показался вполне православным батюшкой. На совещании хорошо и правильно выступил. Вот с тех пор, я его и заприметил. Когда же встал остро вопрос о поставлении епископа на Россию, то ко мне за помощью обратился отец Вениамин Жуков из Парижа. Ты о нём уже слышал, это наш секретарь Синода. Ни одного вопроса по России отец Вениамин не решает, предварительно, не посоветовавшись со мной. Говорю тебе это по большому секрету и как другу на будущее. Я вижу тебя епископом нашей Церкви. Но до этого всем нам ещё предстоит долгий и трудный путь. Так вот, когда ко мне обратился отец Вениамин за советом, я и указал ему на отца Виктора Пивоварова. После коротких уговоров, отец Виктор согласился нести этот тяжёлый архипастырский крест. Остальные подробности ты знаешь не хуже меня. В Париже, три месяца назад, состоялась его хиротония во епископа Славянского, викария всей Европейской епархии [4].

- Я тебя, отче, не об этом спрашиваю.

- А о чём?

- Мне хотелось бы услышать о владыке Викторе, как о человеке, а не историю его поставления во епископы.

- Я же тебе уже сказал, что все мы не без греха. Владыка Виктор обыкновенный и очень простой человек. Закончил МДС, а из академии его выгнали. Был женат. И, кажется, жена его сошла с ума. Больше ничего о нём я не знаю. Правда, мне приходилось слышать от него некоторые высказывания из области мистического богословия и о его, якобы, особом в Церкви предназначении. Вот и всё. И так это или не так, я не знаю. Да и не берусь об этом судить. Высказывания владыки показались мне странными. Ну и что из того? Епископ тоже, ведь, человек. И до тех пор, пока он публично не учит ереси, а в личной беседе высказывает некоторые странные или, скажем, сомнительные вещи, то это вполне допустимо и нормально. Владыка же Виктор говорит так, что мне трудно понять, где границы православия, а где уже ересь. Вот поедешь, познакомишься с ним и на месте сам разберёшься. Он нуждается в твоей помощи и уже, неоднократно, спрашивал меня о тебе. Увидишь своими глазами и если что мне напишешь. Тебе надо срочно освоить компьютер. Зря ты его игнорируешь. Очень удобная штука. По телефону много не наговоришься, да и дорого очень, а через интернет письма проходят быстро и дёшево.

Отец Валерий неожиданно легко поднялся со своего места, отряхнул брюки от налипших сухих травинок и чтобы не слышал Миша, тихонько произнёс.

- Пошли, поймаем Мише рыбку. А то потом не даст мне покоя.

Я согласно поднялся и по узкой, прибрежной дорожке медленно пошёл за своим духовником. Ловить рыбку, признаться, что-то перехотелось. В голове появились новые мысли. И в душе поселилась тревога. Через пару часов мне предстояла дальняя дорога на Кубань, на послушание к епископу Виктору. И владыка Виктор, и отец Валерий моё путешествие благословили. В жизни случалось путешествовать и подальше Кубани. Севера ещё не покинули моё сердце. Но здесь впереди меня ожидало нечто другое, особенное и совсем не мирское. Впереди меня ожидало монашество...

И неизвестность.

Душа трепетала в тревоге. И мне было не до прудовой рыбки.

Но, слава Богу за всё!

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МИРСКАЯ   СУЕТА

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ. Родословная. Родное село. Детство

«Господи, устне мои отверзеши, и уста моя возвестят хвалу твою».

(Из 50-го псалма).

Небольшая речка Донецкая Сеймица берёт своё начало в Прохоровском районе, Белгородской области. Она огибает огромный кряж Среднерусской возвышенности и уже в соседней Курской области, впадает в полноводный и широкий Сейм. По всему течению реки и справа, и слева, в низинных и на возвышенных местах, густо разбросаны крестьянские поселения – сёла, деревеньки и хуторки. И названия-то все, какие: Масловка, Раевка, Кривошеевка, Радьковка, Журавка, Григорьевка, Петровка, Сергиевка, Васильевка…

Это всё названия сёл, а названий хуторов и не перечесть.

Люди поселились здесь с незапамятных времён. Земля богатая – чернозёмная. Не ленись только, трудись и она воздаст тебе с торицей. С Божьей помощью, конечно. Без Бога русские люди – ни шагу и никуда. С Ним ложаться. С Ним и встают. И работают.

Так было раньше.

Места наши вольные, хлеборобные. Донецкая Сеймица, несмотря на свою узость и кажущуюся неказистость, всегда славилась своими жирными карпами, щукой, плотвой, линью, налимами, пескарями, раками и устрицами. Если смотреть с высокого кряжа, далеко видно наши красоты. Поля, лесополосы, хутора и деревеньки. В хуторе Новосёловка [5], я и народился на свет. Случилось это 11 января 1956 года в Радьковской участковой больнице, а некогда, при царе, значит - больнице Земской.

Отец мой – Балабанов Михаил Афанасьевич работал тогда главным агрономом колхоза. А мать – Балабанова (в девичестве Шаповалова) Екатерина Кирилловна работала (в том же колхозе) в полеводческом звене свекловичницей. Проживала вместе с нами в хате и бабушка по отцу – Балабанова Анастасия Гавриловна. Бабушка тоже работала в колхозе, в так называемом звене престарелых свекловичниц. На её плечи, в основном и легло моё воспитание, а точнее, пригляд.

Детская память цепкая. Она, как магнитом притягивает явления интересные и запоминающиеся. Со временем многое уже повыветрилось с головы. Однако первое и вполне осознанное, что запомнилось на всю жизнь, я помню. И помню, как ни странно, не отцовское или материнское прикосновение. А прикосновение, как бы и постороннее. Хотя и не совсем. Помню тёплые руки своей прабабушки.

Мне потом рассказывали, что она долгое время была в монастыре простой монашкой. Монастырь тот советская власть разгромила, а всех монашек выгнала на улицу. Моей прабабушке деваться было некуда и в конце тридцатых годов, она вернулась на родину в родное село. Что меня особенно поразило в том рассказе, что она не оставила молитву к Богу. Несмотря на гонения, молилась по ночам одна. Долгое время молилась. Потом к ней стали приходить верующие в Бога люди. Молились сообща. Представьте себе. После тяжёлого трудового дня в колхозе. После всех домашних работ. А их в крестьянской семье предостаточно. Усталые люди приходили в развалюху-хату к прабабушке-монашке и вместе с ней становились на молитву. А вокруг советская лютость, безбожие, богоборие, НКВД…

И жуткий, едва ли ни животный страх пред сильными мира сего.

Поразило меня ещё и то, что никто из односельчан так и не донёс в карающие органы. Никто не стал брать на душу грех доносительства на богомольцев. Слава Богу! Господь оградил земляков от такого тяжкого греха. После войны прабабушка ослепла. И когда я народился на свет, она уже ничего не видела. Ей хотелось потрогать дитя. Вот её прикосновение рук – первое, что я и запомнил.

Звали ту мою прабабушку Наталией. И Бог весть, теперь вот сам себя часто спрашиваю, а не святой ли она человек?

Фамилия – Балабанов – на Руси не такая и редкая. А в наших местах так и вообще, распространённая. Рядом хутор Балабановка, где в мою бытность жили почти все Балабановы [6]. Много таких фамилий в районе и области. Род Балабанов - наидревнейший. Корни его уходят глубоко в старину, в Галицко-Волынское княжество. Мой древний предок носил тогда фамилию Балабан и был одним из самых ближних бояр князя Даниила Галицкого.

Немало из рода Балабанов вышло и церковных людей: архимандритов, епископов и даже случился один митрополит. Митрополит Киевский и Галицкий Дионисий (Балабан), как раз и будет из нашего рода [7]. Об этом я узнал значительно позже. Говорила мне о том моя бабушка, да я всё ей не верил. Думал, какие там митрополиты, если все в роду сплошь крестьяне. И только потом, когда вплотную столкнулся с церковной историей, выяснилось, что бабушка говорила мне правду.

Уния с католиками положила начало миграции рода. Не стали мои предки мириться с ней и постепенно многие из них перебрались в Московское царство. С той поры и живут на православных землях Святой Руси. Вернее сказать жили…

Советская власть всё переврала, перекорёжила и перемолола. Не избежал всего этого и мой род. О древности рода я уже упомянул. При православных же царях и императорах, в 18-19 веках, мои предки служили не только царскими стольниками, но и купцами первой гильдии, священниками. Одного из протоиереев советы повесили в Полтаве. Других позднее раскулачили, разбросали по тюрьмам и концентрационным лагерям и, так или иначе, сжили со свету.

Дедушка – Афанасий Семёнович Балабанов – долгое время регентовал в церкви Свято-Троицкого прихода, что в соседнем селе Журавка. К Свято-Троицкому приходу мы и были приписаны. В тридцатых годах храм в Журавке активисты сломали и растащили по своим домам. Как напоминание, остался от храма один фундамент. Его ни ломы, ни кувалды не взяли. Как ни старались долбить, ничего у богоборцев не получилось. Я помню тот церковный фундамент. Обучаясь в Журавской восьмилетней школе, мы всем классом ходили на него смотреть. Ходили не сами по себе, а вместе с учителем. Как на экскурсию. Увиденное зрелище оставило тревожный осадок в душе. Стоит ли он, и до сей поры или же нет – того я не ведаю.

Скорее всего, там ничего не осталось. Как ничего не осталось от многих удалённых деревень и хуторов. Не осталось даже следа.

Дедушка Афанасий погиб на войне в 1943 году [8]. Не избежал войны и мой отец. Семнадцатилетним пареньком его забрали на фронт [9]. И в 1944 году, под украинским городом Корсунь-Шевченсковским, он получил тяжелейшее ранение. Разорвавшимся снарядом от немецкой самоходки отцу оторвало правую руку. Осколок навылет пробил грудь.

И что удивительно, осколком и так же навылет, ему пробило шею. Как кусок железа мог пробить шею, не зацепив жизненно важных жил? Для меня это так и осталось загадкой. От советско-германской войны у отца осталось не только тяжелейшее ранение, но и полное молчание о ней. О войне он даже нам, своим детям, почти никогда и ничего не рассказывал. Другие участники войны рассказывали о ней охотно и много. А он нет. А вот по ночам отец страшно и дико кричал. Мы все тогда в страхе просыпались и потом долго не могли заснуть. Снилось ли ему, что? Или же мерещилось, как наяву?

О том мы его никогда не спрашивали.

Возвратившись, домой из госпиталя и, имея за плечами десять классов средней школы, что по тому времени считалось приличным образованием, он начал работать в колхозе сначала счетоводом, а по окончании агрономического техникума, главным агрономом. В компартию отец вступил не на фронте, а сразу после смерти Сталина.

Без руки крестьянствовать в домашнем хозяйстве очень сложно. Кто жил на селе, тот это поймёт. Поэтому, несмотря на отцовскую должность и вроде бы, гарантированные трудодни, жили мы не богаче соседей. А я так полагаю, что жили мы гораздо беднее. Моей матери, то и дело, приходилось просить помощи у обоеруких родственников и односельчан.

При моём рождении, о крещении в патриархийном храме не могло быть и речи. Красный поп тут же доложил бы, куда следует и отца бы сразу уволили с работы. И что тогда потом делать? Ходить по хуторам и просить у таких же бедных людей милостыни? Мать же, будучи человеком богобоязненным, не могла меня не крестить. Да и отец всё прекрасно понимал. Поэтому и решили окрестить меня тайно у катакомбного священника. В семи километрах от нашего хутора жил один такой древний старец [10], который, случалось, крестил таких же, как я. В округе не один мой отец боялся наказания за крещение своего дитяти.

Зимней ночью старец меня тайно крестил.

Таким вот образом, Господь избавил меня от приобщения к советской лжецеркви. Об этом пишу без всякого пустого бахвальства, ибо никакой заслуги в том моей нет.

Родословная по материнской линии выглядит значительно проще. Многочисленный род Шаповаловых, испокон веку, занимался землепашеством. И во все времена (от самого первого поселенца) безвыездно жил тихо и мирно в старинном селе Радьковка [11].

Мой дедушка – Шаповалов Кирилл Козьмич – слыл по селу человеком добрейшим и в помощи безотказным, за что ему часто и доставалось от моей бабушки Христины. Если добираться до них по лугу, то надо отмахать километров пять. А если идти по просёлочной дороге, то и в семь не вберёшься. Как только я подрос и стал на ноги, меня можно было часто видеть у них в гостях.

Дедушка Кирилл научил меня косить и молотить цепом зерно. Он же привил мне и любовь к домашним животным. Ещё дедушка всегда разговаривал со мной, как со взрослым (что мне очень нравилось) и я до сих пор помню те его взрослые разговоры.

Он тоже воевал и от войны (после ранения) у него осталась заметная хромота. К хромоте он привык. И она ему особенно не мешала. С дедушкой мы сильно сдружились. Мне было с ним так интересно, что почти каждое лето я проживал вне родимого дома.

Один из его рассказов о революции мне запомнился наизусть. Тогда, будучи ещё подростком, он вместе со своими сверстниками бегал в соседнее село Васильевку смотреть на осатаневших мужиков, грабящих барское добро [12]. В то время ему уже исполнилось тринадцать лет и «Васильевскую революцию» он запомнил на всю жизнь. Когда дедушка о ней рассказывал [13], я сидел, где-нибудь, рядом поблизости и со страхом внимал каждому его слову, стараясь всё запомнить и не дай Бог, ничего не пропустить.

Быстро сменяя друг друга, в моей детской головке рисовались красочные и страшные картины разбоя. Будто не виртуально, а наяву, видел я то революционное сумасшествие. Видел разъярённых, и что-то кричащих мужиков. Видел мечущихся в загоне перепуганных барских лошадей. Слышал споры, матерную ругань, звон разбивающихся окон, посуды. И не только видел и слышал. О, если бы только это одно! Я не только видел и слышал, но и всей своей детской душой переживал и остро ощущал боль от глубины человеческого падения. Эта глубина, как ножевая рана жгла и кровоточила в моём сердце.

В конце дедушкиного рассказа присутствовал эпизод с насмерть перепуганными барскими детками. Когда он доходил до этого места с детками, я замирал, и на моих глазах тут же выступали слёзы. Мне было так жалко деток, что удержать слёзы я не мог. Они переполняли глаза и лились сами собой. Украдкой от дедушки, я их пробовал вытирать. Но слёз скапливалось столько, что вытирать их голой рукой я не успевал. А они, как назло, всё лились и лились [14]. Рассказ обычно заканчивался вопросом о судьбе барских деток. К моему великому сожалению, он не знал, что с ними стало потом.

В отличие от отца, рассказывал дедушка и про войну. Про пехоту. Про ранения. Про немцев. Рассказывал о том, как он лежал в госпитале в далёком северном городке Онега. На фронте дедушку ранило дважды. При первом ранении пуля пробила навылет грудь. На удивление, пулевое ранение быстро зажило и в госпитале, он тогда пролежал недолго. А вот второе ранение оказалось значительно тяжелей. Минный осколок вырвал заднюю поверхность бедра. И с этой раной дедушке пришлось изрядно помаяться по фронтовым госпиталям, на многое насмотреться и многое пережить. Почти до самого конца войны он находился в госпитале на излечении. Военные врачи сделали всё, что смогли.

Однако хромоты избежать не удалось.

Она так и осталась до конца его земной жизни [15].

В Радьковке храм богоборцы не тронули. Но служить в нём запретили даже сергианам. Так он и стоял до самой войны без людей. Когда же пришли немцы, то храм они сразу открыли и уже после, службы в нём никогда не прекращались. Мои родные (дедушка и бабушки), хотя и были людьми богобоязненными, в храм этот молиться Богу не ходили. Не верили они красным попам. В хатах, на святых углах стояли иконы и висели лампадки. Молились перед ними по утрам и вечерам. И ещё молились перед принятием пищи.

Что тут сказать?

Правильно молились.

Жили мои земляки бедно и боязливо. Как каторжные, с утра и до вечера, работали на земле. В нужде и с горем пополам растили детей. И боялись не столько Бога, сколько проклятой советской власти. По своей немощи и постепенному отходу от православной веры, люди считали, что до Бога далеко и если, что, то Бог, глядишь, простит и помилует, а власть, вот она, рядом. Ходит за тобой проклятущая тенью. Она такая, что не простит, не помилует. И главное, никогда не знаешь, что она злющая выкинет. Ничего хорошего от неё не жди. Да никогда и не ждали. А вот сломать хребет человеку, унизить, а то и лишить его бедного жизни, это она может. Это она запросто. Множественные примеры у всех на глазах ещё не померкли и так запечатлелись в памяти, что ни с глаз не стереть, ни из памяти сразу не выкинуть [16].

Много раз мне доводилось слышать от деревенских мудрецов и старожилов рассказы о прежней, царской власти. Они её не хвалили. Нет, не хвалили. Но и не ругали. Просто, как длинную повесть, рассказывали о прежней жизни, а сравнивать и домысливать мне уже приходилось самому. И сравнения эти получались далеко не всегда в пользу советской власти [17].

Во времена Российской Империи, при царе-батюшке, Радьковская слобода (позднее волость) входила в состав Корочанского уезда, Курской губернии. Населяли её исключительно русские люди казацкого и вольного крестьянского сословия.

Заселяться же по руслу Донецкой Сеймицы православные люди начали давно. Точную дату, окромя Господа, теперь уже никто и не помнит. Но, как утверждают современные историки и местные краеведы, землепроходцы-поселенцы в наших краях появились не позднее семнадцатого, а то и шестнадцатого века.

До тихого Дона от Донецкой Сеймицы рукой подать.

Поэтому первые Радьковские хутора и поставили не абы кто, а самые, что ни есть, настоящие донские казаки. Этот неопровержимый факт подтверждается не только исторической наукой и народной молвой, но и припиской всего военнообязанного населения Радьковской слободы (а позднее волости) к Всевеликому Войску Донскому.

За столетия хутора разрослись и протянулись по руслу Донецкой Сеймицы на добрый десяток вёрст. Вольные чернозёмные земли обживались быстро. Однако казачество казачеством, а крестьянство крестьянством, но и Бога добрые люди не забывали. Деревянный храм Вознесения Господня казаки поставили почти сразу же. И простоял он в аккурат аж до 1808 года.

А в 1808 году, вместо деревянного храма (на средства казаков уже трёх Радьковских хуторов), построили большой каменный храм [18].

Люди из моих родных мест по социальной и духовной иерархии высоко вверх не поднимались. Жили всё больше, хотя и со Господом нашим Иисусом Христом, но приземлённо. Однако же и не без приятных исключений. На одном из Радьковских хуторов 20 декабря 1813 года родился будущий царский епископ Саратовский и Царицынский Евфимий (Беликов) [19]. На епископе Евфимии (Беликове), слава Богу, начинаются и заканчиваются все Радьковские знаменитости.

Как люди жили в Радьковке при царе-то батюшке - посудите сами. До 1917 года в нашей волости насчитывалось более тридцати ветряных и водяных мельниц [20]. Работало несколько маслобойных и валенко-валяльных цехов. Не говоря уже о том, что каждый квадратный метр плодороднейшей и лучшей в мире чернозёмной земли не пустовал и не зарастал понапрасну бурьяном (как это сплошь и рядом теперь), а строго использовался по-своему агрономическому назначению. Проходили у нас и ежегодные, осенние ярмарки. На этих ярмарках православные люди продавали излишки от трудов своих праведных.

Плотность населения достигала такой величины, что взрослым (и находящимся уже в церковном браке) детям не хватало места для самостоятельного поселения. Потому часто совместно и проживали огромными семьями, доходящими порой до сорока едоков и более.

Своих детей царские казаки и крестьяне учили не только сами по одной лишь Псалтири. Помимо обычной церковно-приходской школы, в Радьковке имелась ещё и земская школа [21], и второклассная школа Синода для подготовки учителей церковно-приходских школ [22]. А лечились мои земляки в Радьковской земской участковой больнице [23].

Революция и советская власть ограбила, укоротила, духовно оскопила и физически уничтожила всё крепкое, православно-монархическое и веками нажитое. Уничтожила под самый корень носителей русского православного духа, не говоря уже о полном уничтожении казаческого и крестьянского сословия, как таковых. Сотни и тысячи моих земляков (как сотни и тысячи крестьян из Масловки, Раевки, Кривошеевки, Журавки, Григорьевки, Петровки, Сергиевки, Васильевки [24]…) погибли в тюремных застенках, сталинских контрационных лагерях. Были раскулачены и выселены на окраины Совдепии. Умерли от голодной смерти в начале тридцатых и конце сороковых годов. Погибли в степях Монголии и Китая, в Карело-Финских болотах и лесах, на полях бывшей Российской Империи, в городах и полях Восточной Европы…

Господи! За что же нам такое Твоё наказание?

По грехам нашим. За отступление от Бога и Царя. За маловерие, неверие и богоборие. За всё то же самое, что и при праведном Лоте и при не менее праведном Ное.

И что тут ещё сказать?

Сказать больше нечего.

Хрущёв Курскую область укоротил. И в 1954 году на административно-политической карте СССР появилась Белгородская область. Уже в ней я и народился на свет Божий в январе 1956 года.

Представьте себе такую картину.

Крытую потемневшей от времени соломой небольшую хатёнку, где на крыше виднеется плетёный из лозы и обмазанный глиной дымоход. У хатёнки маленькие оконца, что почти у самой земли, подслеповато смотрят на улицу. Через узкую просёлочную дорогу стоит будка погреба. За хатой - сад и огород. За огородом - речка. По обе стороны от русла речки лежит широкий заливной луг. Если на дворе лето, то на нём пасутся коровьи и гусиные стада. А в речной воде вместе с утками купаются дети колхозников [25]. Если же на дворе зима, то весь луг и речка спят под чистым белоснежным покрывалом. По снегу веет позёмка и в воздухе трещит крепкий русский мороз. За лугом и в любое время года, вы легко и сразу же узреете высоченный кряж Среднерусской возвышенности. Кряж протянулся на многие километры. Их никто не считал. Но, кто не поленится и вдруг посчитает, то километров с тридцать, почитай, легко наберёт. На кряжу виднеется дорога. Если по ней идти пешком или же на чём-либо ехать, то через семь километров она приведёт в село Вязовое, потом в Чуево и дальше выведет прямо на Скородное, что не так уже далеко от городов Губкин и Старый Оскол. Кому-то эти названия уже приходилось слышать. (Впрочем, Америку я не открываю [26]).

На кряжу – поля. За нашим погребом, и дальше, за молочно-товарной фермой, тоже - поля. Хуторок наш маленький. По обе стороны от дороги стоят точно такие же неказистые, крытые соломой хатёнки. Всего их семнадцать. Хуторок протянулся на две сотни шагов. На одном его конце, через дорогу, что ведёт на кряж и ближе к Радьковке, находится хутор Мироновка [27]. А на другом конце, через лужок, лежит в непролазной грязи (если летом) хуторок Виноходовка и немного дальше (и уже на сухом, и открытом месте) стоит хутор большой - Балабановка. За ним следует Нижняя Гусынка, Закуток… (и так до самой Журавки). Через все эти хутора проходит дорога в село Журавка [28].

Самые мои ранние детские воспоминания связаны с нашей хатой. Хата у нас старая, неоднократно переложенная из вербных брёвен. Жилая комнатёнка одна и она такая маленькая, что маленькой кажется даже мне. Большую её часть занимает русская печь. От печи и до стены висит ситцевая занавесочка. Вместе с печью она разделяет комнату на две половины. На одной половине спим мы с бабушкой и младшим братом. На другой половине спят отец с матерью. На родительской стороне, находится Святой угол с иконами и лампадкой. Чуть дальше стоит их кровать. Рядом с кроватью, прямо у Святого угла, высится самодельный столик и около столика, грубой плотницкой работы, стоят две скамейки. Под потолком ещё висит керосиновая лампа с плоским железным абажуром.

Вот и вся обстановка.

Там, где спим мы, она ещё проще. Кроме бабушкиной деревянной кровати и подвешенной под потолком люльки [29] с младшим братом, на нашей половине больше ничего и нет.

Сенцы мне кажутся большими. Они сплетены из лозы и снаружи, как и дымоход, обмазаны глиной. В сенцах живут корова, поросёнок и куры вместе со своим петухом. В них же находится саманный закром с зерном и если на дворе зима или поздняя осень, то в сенцах стоит ещё и копна сена. Рядом с входной дверью приставлена лестница на потолок. Мне очень хочется по ней залезть и посмотреть, что же там лежит на потолке. Но я ещё очень маленький и лестничные пролёты для меня непреодолимо широки.

Пол в хате земляной и кроме летнего времени, он всегда холодный. Вымазан пол коровяком, поэтому в любое время суток в хате слышен запах коровьего навоза. Зимой, при отёле коровы, в комнату заносят новорожденного телёнка и привязывают его к печи. В сенях очень холодно и телёнок в них может замёрзнуть. К телёнку прибавляют и маленького поросёнка. Поросёнка поселяют под печкой. Когда в хате никого из старших нет, я смело подхожу к телёнку и глажу его по мокрой мордочке. Телёнок любит мои ласки и почти сразу же начинает лизать руку язычком. Язычок у него большой и шершавый. Мне очень щекотно, но ради нашей дружбы я стойко терплю щекотку. Завязывается у нас дружба и с поросёнком. Вначале он меня опасается, но потом быстро привыкает. Я залажу к нему под печь, где мы с ним долго и увлечённо играем. А, вволю наигравшись, часто потом засыпаем в обнимку. И телёнка, и поросёнка, украдкой от взрослых, я подкармливаю тёплым коровьим молочком. Наша дружба продолжается несколько недель. До тех пор, пока на дворе потеплеет. С приходом относительного тепла, телёнка и поросёнка переводят на жильё в сенцы.

В нашей хате тепло только летом и когда бабушка печёт в печи хлеб. В остальное время холодно. Хлеб бабушка печёт на закваске. С вечера просевает на сите муку. Добавляет в неё молочный обрат и замешивает всё это в большой деревянной бадье. Бадью потом ставит на печку. Ночью бабушка подбивает подошедшее тесто. Часа в четыре утра начинает топить печь. Когда дрова в печи прогорят, ставит формы с тестом на угли и закрывает печку железной заслонкой.

Через час хлебушко и готов.

Я всегда просыпаюсь от печного тепла. Немного нежусь в постели и только после встаю. Слышу, как мать в сенцах доит корову. А, подоив, заходит в хату и с улыбкой наливает мне полную кружку парного молока. Молоко я сразу не пью. А с нетерпением жду, когда бабушка вынет из печи горячий хлеб. Горячий хлеб с парным молоком – любимое моё кушанье.

Только что вынутый хлеб из печи ножом не режется. Бабушка отламывает от огромной круглой буханки горячую краюху и ложит её передо мной на стол. Я осторожно дую на неё губами и потихоньку отщипываю пальчиками мякиш. Вслед за мякишем споро идёт и парное молоко. Кружка с молоком быстро пустеет. Исчезает со стола и краюха хлеба. После столь ранней трапезы, я залажу обратно в постель и вскоре опять засыпаю. Такие дни для меня всегда большой праздник. В хате целый день тепло и ещё долго пахнет свежим хлебом. Хлебный запах распространяется и по всему хутору.

Когда выйдешь на мороз из хаты, его далеко слышно [30].

Хлеба семье хватает, как раз на неделю.

Одно плохо - с топкой у нас на хуторе прямо беда. Топят прессованным коровяком и реже соломой. Дров очень мало и их берегут для выпечки хлеба. А об угле никто и не думает. Какой там уголь?! Уголь появился позднее, когда колхозникам разрешили возить свою картошку на продажу в Донбасс. Туда картошку, а оттуда уголь. Раньше, при Сталине, на лугу копали торф, и люди зимой отапливались торфом. Но потом, при Хрущёве, копать торф почему-то запретили. Топи, чем хочешь. А, чем? Бабушка Анастасия целыми днями по холоду собирает бурьян и всё, что горит. Но таких бабушек, как она, по родимому околотку много, а горючего материала мало. Оттого в хате всегда и холодно. Как ещё мы с братом не простываем?

С коровой тоже проблема. Точнее, не с коровой, а с кормом. Кормить бурёнушку нечем. К началу весенних месяцев солома и сено кончаются, и ей приходится поедать даже сухую картофельную ботву. Выручает отец. Когда он на лошади приезжает домой обедать, то корове перепадает солома или реже сено из саней. Но отец приезжает обедать далеко не всегда. Колхозные дела намного важнее домашних. Он теперь у нас не только главный агроном, но ещё и заместитель председателя колхоза. За эти важные должности, мы все отца немножко побаиваемся, хотя по-прежнему любим и очень уважаем. Мы все гордимся отцом. И соседи нас за него тоже сильно уважают и почитают. Они у нас частые гости. И я это чувствую по заискиванию, и сюсюканью со мной в разговорах. Я быстро расту и уже многое понимаю.

Часто вместе с отцом к нам приезжают обедать какие-то важные дяди [31]. Они выше отца по должности. Говорят - уполномоченные из района. Мать готовит им что-нибудь вкусненькое. Я сижу на бабушкиной кровати за ситцевой занавеской, прислушиваюсь к разговору за столом и надеюсь, что от жующих и пьющих людей, глядишь и мне, что-нибудь вкусненькое, да и перепадёт [32].

Разговор за столом обычно всегда начинается, после первого выпитого стакана самогона и почему-то, с непонятного мне упрёка.

- Что ж это, Михаил Афанасьевич, - начинал нудно тянуть районный уполномоченный. – Ты человек заслуженный. На фронте кровь свою проливал, коммунист. Советская власть тебе должность такую доверила. И у тебя в хате, да ещё и прямо перед столом, горит лампадка и блестят иконы. Непорядок, Михаил Афанасьевич. Непорядок.

В таких случаях, отец виновато выдерживал длинную паузу, после которой кротко отвечал.

- А, что я сделаю. Мать у меня человек неграмотный, верующий. Хатка эта её. Не воевать же мне из-за икон с родной матерью?

Уполномоченный не спешил становиться на отцовскую сторону. Только после второго, а то и третьего стакана самогона мужская солидарность побеждала.

И он соглашался с отцовскими доводами [33].

Сказать по правде, голода я не захватил. Мать меня очень долго кормила грудью. И питался я материнским молоком до полутора лет, если не больше. Потом же жизнь пошла, хотя и не слишком хлебосольная, но жаловаться на неё грех. Хлеба на столе вволю. Есть коровье молоко и кислый борщ из квашеной капусты. Летом борщ со щавелем или лебедой и реже окрошка. Сала и мяса на столе мы долго не видели. Если какую скотинку и резали, то отвозили почти всё на базар. Копили деньжата на постройку нового дома. В старой хате жить стало сложно. Венцы нижние сгнили и соломенная крыша, в нескольких местах, протекала.

На трудодни же новый дом не построишь.

На Божий свет наши дети появляются с родительскими (прародительскими) схожестями (схожестями физическими, характером, темпераметром) и с Божьими талантами. У кого-то они одни, у кого-то другие. У кого-то их больше, а у кого-то меньше.

Не в том суть.

Образ Божий и Его подобие, запечатлен в нас Духом Святым. А душа наша, как духовное и светлейшее Божье семя – и есть, то самое наидрагоценнейшее, которое и надо спасти для Царствия Небесного. И не только спасти, а и приумножить. С Божьим и человеческим наследием так мы и идём по жизни земной. Идём и похожие, и не похожие друг на друга. Люди вокруг нас все такие разные и все такие интересные. И, слава Богу за всё! Если бы мы были одинаковыми, в жизни бы нас ожидала великая депрессия и скукотища.

Как только я немного подрос и уверенней стал на ноги, приглядывать за мной почти прекратили [34]. Штанов мне, правда, не выдали. До штанов я ещё не дорос. Да и шут с ними, со штанами. Я знал, что штаны от меня всё равно не убегут. И что рано или поздно придёт время, когда вместо длинной и домотканой рубахи я одену штаны. Родители и бабушка, мне выдали гораздо большее, чем можно было от них ожидать.

Они мне подарили свободу.

Почувствовав себя вольным и свободным человеком, я, как тот желторотый птенец, с удовольствием покинул отчий дом и целыми днями пропадал на улице, из конца в конец, слоняясь без дела по хутору и порой, забывая о времени, и хлебе насущном. Неуёмная энергия из меня била ключом. Тяга к жизни, а пуще того, тяга к познаниям переполнили все мои чувства и заполонили сознание. Мир для меня открывался интереснейший. И он меня так захватил, что от его познавания я не только охмелел, но и совершенно в нём потерялся и вскоре запутался. Поводырей рядом и близко не стояло, поэтому мои первые познавательные шаги оказались не в том направлении [35]. Наихудшее и наигреховное, кажется всегда привлекательней и интересней. Вот его я, первым делом и познал. Познавал. И, слава Богу, что не только его!

На лужку, что у нашего погреба поразил меня мир насекомых. А у заболоченного и высыхающего рядом с лужком озерка захватил мир головастиков, стрекоз и лягушек. Я часами мог смотреть на снующих под ногами серьёзных и таких деловитых муравьёв. На бабочек, пчёл и шмелей. Особенно мне нравились муравьи и шмели. Если муравьи привлекали внимание своей массовостью и поразительной организованностью, то шмелей я любил за мощное гудение и ещё за загадочные дырки у погреба, куда они, то и дело, залетали и потом вылетали. Ни муравьёв, ни шмелей я совсем не боялся. И мне хотелось подружиться с ними точно так же, как я зимой подружился с телёнком и поросёнком.

Лягушки же и головастики вызывали у меня ещё больший интерес, чем насекомые. Особенно после тёплого летнего дождика, когда их в озерке собиралось столько, что ни глаз, ни ушей не оторвать. Я осторожно подходил к разлившемуся после дождичка озерку и с восторгом замирал от увиденной подводной картины. В чистой воде мне открывалось удивительное земноводное царство. Что вы! Просто так стоять и без всякого участия наблюдать с бережка за подводным миром я не мог. Мне этого было недостаточно.

Любопытная страсть легко побеждала дозволенную умеренность. Без страха [36] и оглядки назад, я входил в тёплую воду. Опускал руки до дна. Нащупывал и тут же вылавливал жирных головастиков, а иногда и зелёных, и не менее жирных лягушек. Головастиков я отпускал в воду [37]. А лягушек нет. С лягушками дело обстояло гораздо серьёзнее. С ними я вылазил на берег. И крепко держа в обеих руках, ходил с ними после по хутору, пока кто-нибудь из хуторян или случайных прохожих, мой улов не отнимал и не отпускал его на волю. Такая незаконная, а главное обидная экспроприация доводила меня до горьких слёз. И если взрослый человек не отводил меня сразу домой, то я тут же бежал к озерку за новыми лягушками.

Не знаю, может быть, лягушкам нравились мои руки или здесь присутствовало что-то другое (и совсем не мистическое), но сами они никогда не старались выпрыгнуть и освободиться. Называл я лягушек «тютями» и из-за них со мной боялись водиться и дружить мои старшие двоюродные сёстры. Они почему-то очень боялись лягушек и всегда с визгом убегали от меня, увидев в руках земноводных. За такое дружеское отношение к лягушкам мне часто доставалось от родных и от бабушки [38].

В моих глазах и сознании мир постепенно расширялся и познавался.

Лестница у дверей в сенцах стояла всё там же. Она соблазняла и тянула на потолок. Мир, миром и улица, улицей, а без исследования хатного потолка, какой же из меня следопыт и познаватель? Я долго всё примерялся к лестничным пролётам. Подходил к ним и так и этак. И вот, наконец-то, решился рискнуть. О последствиях я не думал. Мне казалось, что загадочный и притягательный мир потолка стоит того, чтобы ни о чём больше не думать. Высота, всё-таки…

И вот, однажды, погожим летним утром, когда все домашние давно ушли на работу. Отец с матерью в колхоз, а бабушка на огород. Я и полез на мечту моих желаний - на потолок. Первые два проёма оказались уже остальных. И преодолел я их на одном дыхании. Дальше лестничные проёмы пошли значительно шире, и подъём вверх несколько замедлился. Однако на меня уже снизошёл азарт верхолаза, поэтому отступать назад я не собирался. После долгих усилий остались позади и эти пролёты.

И вот он долгожданный потолок!

Кроме пыли и непривычной темноты, здесь царило паутинное царство вперемешку с тёрпким запахом прошлогоднего сена. Я отполз от опасного края и зажмурил глаза. А когда их открыл, то темнота показалась мне не такой уж и тёмной. Немного посидев и почти отдышавшись, я принялся за исследование. И чего я здесь только не нашёл! Первым мне попался под руку ткацкий станок. Что это ткацкий станок, а не что-то другое, я понял сразу же. У соседей видел точно такой. И даже видел, как на нём ткали цветную дорожку. Потом я наткнулся на старую прялку. Прялка поломана, потому она и лежала на потолке [39]. Дальше я нашёл красивый деревянный гребешок для расчёсывания овечьей шерсти [40]. И этот гребешок мне тоже известен. С его помощью получалась мягкая и пушистая шерсть. Шерсть ту сучили на прялке, после чего образовывались нитки. Нитки сматывали в клубки, из которых бабушка и мама плели потом варежки и носки.

Самое же важное, что я нашёл на потолке (нашёл в самом дальнем углу), это толстую и тяжёлую книгу с тиснёным крестом на обложке. Открывать её я не стал. Всё равно ничего бы не увидел. Я и крест тот нащупал всё больше руками. Протерев книгу подолом рубахи и как самую драгоценную находку, прижав её к своему тощему животу, я отполз с нею на старую овчинную кожу, угрелся на ней и крепко же сразу заснул. Тяжёлый подъём, удивительные открытия и переживания сморили меня надолго.

Я спал с книгой на потолке и, конечно же, не слышал, как приехал с работы отец. И пришла мать на обед. Как с огорода вернулась бабушка. Они кинулись меня искать. Стали звать и громко выкрикивать моё имя на улице. А я всё не откликаюсь, и меня всё нет и нет. Родные от страха так переполошились, что на ноги подняли весь хутор. Стали смотреть по колодцам. Не свалился ли я туда. И ещё долго бы, наверное, искали, если бы не мой родной дядюшка Алексей [41].

Он-то и нашёл меня на потолке.

И полусонного, с толстенной книгой в обнимку, снял и опустил на грешную землю. Книгу я, по дядюшкиному совету, тут же припрятал в закром с зерном. Она потом мне с лихвой компенсировала и отцовскую порку, и материнские слёзы, и бабушкины причитания, и упрёки. Всё это я, хотя и с обильными слезами, но вытерпел. Вытерпел, в ожидании открытия книги с таким красивым и притягательным крестом на обложке. Дядюшка Алексей, когда ставил меня на землю, по секрету шепнул на ушко, что книга эта дедушки Афанасия и что она не простая, а свято - церковная [42].

Значит, запретная.

Вот это здорово! Дедушкина! Да ещё и запретная! Всё запретное, это по мне. Запретное всегда интереснее. Это-то я уже вполне осознал.

Потому и к частым поркам уже малость привык.

На другой же день я залез в закром. Нашёл в зерне припрятанную заветную книгу. И с вожделением первооткрывателя потянул вверх за обложку. Обложка легко поддалась, открывая моему страстному взору первые страницы. Раньше мне уже приходилось листать не запретные книги. Но куда им до запретной и свято-церковной! Тут и бумага другая, и буквы совсем не такие [43]. Да и запах чуется не тот. Этот намного приятней и слаще. Листы пахнут мёдом и воском.

Осторожно переворачивая одну страницу за другой, я дошёл до первой картинки. И от невиданного доселе великолепия, сразу же обомлел. На цветной картинке, в голубом небе парили белые кучевые облака, на которых сидели и стояли красивые люди с крыльями. В увиденном чуде меня поразили три вещи. То, что красивые люди с крыльями стоят и сидят на облаках, и почему-то не падают на землю. Поразили их крылья. Я ещё повернул голову за плечо и посмотрел, а не растут ли и у меня точно такие же крылья. Глазами я ничего подобного не увидел. Однако же, для пущей верности, пощупал спину ещё и рукой. Вначале правой, а потом левой. Жаль. На спине, на растущие крылья, не оказалось даже намёка.

Почему так?

Вот этот вопрос – третье, что меня так поразило.

В книге имелись и другие, и тоже очень интересные картинки. Однако первая картинка больше остальных почему-то запомнилась. И она долго мне не давала покоя. Я к ней, то и дело возвращался. И всё смотрел, и смотрел. Каждый день, несколько недель кряду, я подолгу проводил время в закроме, глядя на цветную картинку и все, пытаясь ответить на мучившие меня вопросы. А потом, к моему несчастью, книга взяла и исчезла. Перерыл я весь закром. Но тщетно.

Книгу я так и не нашёл.

Куда она подевалась, не знаю и до сей поры [44].

В летнее время меня очень сильно тянуло на речку. Хотелось сходить туда вместе со старшими хуторскими ребятами. Никаких родительских запретов на передвижение у меня не имелось. И первое время, я не ходил на речку лишь только потому, что до неё бы я не дошёл. Когда же подрос, тогда речка стала для меня [45] основным местом обитания и дополнительного прокорма.

Плавать меня научили в первый же день. Старшие ребята, взяв за руки, за ноги, раскачали на берегу и на счёт раз, два, три забросили подальше от берега. Хочешь, тони, а хочешь, плыви. Как ни странно, с Божьей помощью, я выбрал второе [46].

Там же, на нашей речке, освоил я и рыбалку. В Донецкой Сеймице тогда нерестилось и разводилось много различной рыбы. От зеркального карпа и до всем известного пескаря [47]. Попадались старым рыболовам и усатые сомы. Редко, но попадались. А раков в речке водилось столько, что не обходилось и дня, чтобы кто-нибудь из нас на них не наступал. Раков мы налавливали полные вёдра. А после, в вёдрах же и варили на берегу. Что может быть вкуснее варёного рака? Разве, что речной налим [48].

Любезному читателю, недоумевающему по поводу моего полубеспризорного детства, охотно поясню нижеследующее.

Дело в том, что воспитанием своих детей [49] колхозники почти никогда не занимались. К примеру, мой начальственный отец обращал на меня внимание только тогда, когда меня уже надо было наказывать, то есть пороть. Других мер наказания [50] с отцовской стороны ко мне не применялось. И это понятно. Нашим родителям было не до нас. Каторжный труд, поневоле отодвигал детей на второй [51] план. Поэтому и воспитывала нас не столько родительская любовь и опека, сколько, не до конца ещё забытая, крестьянская традиция, труд и улица. В бытность мою малым и несмышлёным дитём, так оно и было на самом деле.

Социальное [52] бесправие колхозника низвергло его в ужасную, бездуховную пропасть. Низвергло до уровня обыкновенного советского раба [53]. Антихристианская сущность советской системы не могла быть на стороне мелкого колхозного собственника, как не могла быть и вообще, на стороне трудового русского человека. Она закрепостила человека на земле так, что ему бедному нельзя было ни голову поднять и ни слова молвить. Система строжайшим образом следила за своей прочностью.

И не приведи Господь, если кто-то из строптивых колхозников свою голову поднимал или там изрекал какое крамольное слово [54]. Такого храбреца (или безумца) ожидала каторга уже иная и куда более страшная. Гулаговская каторга. Где часто храбрую голову отсекали долой или же крамольный рот затыкали свинцом.

Люди работали в колхозе весь световой день. Работали без праздничных и выходных дней. Колхозник вставал в четыре-пять часов утра. Быстро завтракал, чем Бог послал и спешил на работу. С работы возвращался уже в тёмное время и вместо отдыха, сразу же брался за неотложные работы по домашнему хозяйству. И так изо дня в день и из года в год. Поэтому воспитывать детей ему было всегда некогда. На это не хватало ни времени, ни сил. Отсюда наше и столь вольное деревенское детство.

Даже если сельский человек серьёзно заболевал, то предупреждённые системой местные врачи, справку об освобождении от тяжёлых работ ему не давали. За такой справкой надо было ехать очень больному человеку в город и покупать её там за большие деньги или дефицитные продукты – яйца, масло, парное мясо. На моей памяти и к людям уже лежащим на смертном одре приезжали колхозные начальники с милиционером, дабы и такого человека выгнать на работу.

Это с одной стороны.

С другой же стороны, здоровый сельский человек и сам рвался на колхозную работу, так как без пресловутых колхозных трудодней, с одного своего огорода, он не мог прокормить семью. Хотя и не всегда, но, в относительно урожайные годы, на трудодни выдавали в колхозе зерно, солому и какие-то копейки денег, которых едва хватало на фуфайку или кирзовые сапоги [55].

Крестьянский труд делал нас сильными и выносливыми. К нему мы приучались с раннего детства. Ничего не поделаешь, скудная жизнь заставляла начинать рано трудиться. Да нам и самим хотелось помочь своим родным и близким, и внести свою посильную, пусть и пока ещё детскую лепту, в общую семейную копилку. Часто копилку слёз и разочарований.

И нам не надо было лишний раз напоминать о тяжёлой колхозной жизни. Она и так вся проходила на наших глазах. Родительские стоны и неприглядные разговоры о ней навсегда запечатлевались в нашей памяти. Поэтому, воля волей и речка речкой, а без домашней работы обходиться было нельзя. Сначала работа, а потом уже вольности и всё остальное. Пригляд за младшим братиком или сестрёнкой, пастушество и помощь при уборке огородных овощей, всё это с ранних лет ложилось на наши детские плечи. И по мере взросления, ноша эта только лишь возрастала и увеличивалась.

Остаточная богобоязненность, страх Божьего наказания, а так, пуще того, людское порицание и осуждение, не позволяли колхозникам переступать через нравственные и традиционные запретительные кордоны. Как немощные и грешные люди, жили и на моих родных хуторах не без греха. Случалось всякое, однако уж слишком неприглядных излишеств мои родственники и земляки не допускали.

Самогон пили и ругались матерно. Позднее и воровали в колхозе. Всё это было и на моих глазах. Да и меня зацепило грешного. Но человечьего обличья и образа Божьего тогда ещё особо не порастрясли и не потеряли. Православные крестики многие на персех носили, и правильно креститься, ещё не разучились. О Вере, об Исповедничестве речь не идёт. Кто горячо веровал и исповедовал не понарошку, а по-настоящему, тот находился уже давно в местах не земных или не столь отдалённых. Бога почитали, скорее, по традиционной инерции, нежели по душе и сердцу. Говорю об общем впечатлении, да и то, впечатлении несмышлёном и детском. И прости меня, Господи, если по немощи своей я в том ошибаюсь!

В царское время голодом крестьян не морили. Да и немыслимо было такое. В засушливые или неурожайные годы крестьянин один на один с бедой никогда не оставался. Божья милость и человеческое христианское милосердие снисходили до крестьянского горя. Не знаю, сколько людей уморили советы голодом в начале тридцатых годов [56], как-то эта информация не зацепилась и прошла мимо моей памяти, а вот в сорок шестом или сорок седьмом году на нашем хуторе от голода умер один человек. Жил он в семье. И звали его Антон. Но ни семья, и никто из хуторян так и не смогли ему помочь [57]. Почему? Да потому, что сами ходили от голода пухлыми и только чудом Божьим остались живы на земле [58].

Электрического света в нашей старой хате я так и не дождался. Да и не слышал о нём ничего. Летом мы жили без искусственного освещения, а зимой и в остальные короткие световые дни, освещались керосиновой лампой. Керосин в магазине дорогой, поэтому особенно не рассвечивались. Экономили [59]. «Лысая» [60] лампочка под низким потолком хаты не висела. Это верно. А вот «радиоточка» на стенке была. В пять часов утра [61] она будила меня своим устрашающим гимном. Гимн исполнял роль петуха или будильника. По нему отец, мать и бабушка поднимались на работу. После гимна радио выключали. Выключали не из экономии, а из-за советской пропагандистской противности, противной до приторности. Кому-то, может быть, жить при советах было и хорошо, а нам таки нет. Кому хорошо, тот пусть и слушает.

Правда, когда стали запускать советские спутники, и когда полетел в космос Гагарин, тогда радио выключать перестали. Всё ж таки звёзды притягивали. И слушать новости об успешном освоении космического пространства было чрезвычайно интересно. Голос еврея-диктора, с душетрепещущим началом: «Внимание, внимание! Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза…» [62], притягивал наши уши и души не хуже колдовского камлания-заклинания.

Но всё это случилось значительно позднее.

А пока же я рос и помаленьку набирался ума и разума [63]. Игрушек мне не покупали. Конфет и пряников тоже. А настоящие плисовые штаны бабушка пошила ближе к зиме. Первая осмысленная зима показалась мне не менее интереснее лета.

И объяснялось это просто.

Ещё весной к нашему двору [64] прибилась большая и лохматая собачка. Назвали мы её Дамкой. Собачка быстро освоилась и так со мной подружилась, что не отходила от меня ни на шаг. Дядюшка Алексей, ещё весной, построил ей собачий домик. А когда мы дожили до зимы, и когда уже намело много снега, то приехал трактор-бульдозер и расчистил нашу хуторскую дорогу. После бульдозерной чистки, дорога получилась похожей на длинный, предлинный желоб.

В это время дядюшка и придумал мне удивительную и ни на что не похожую игру. Он пошил на Дамку крепкую сбрую. Потом показал мне, как надо правильно запрягать её в лёгкие самодельные санки. Помог с этим делом и, усадив на санки, тронул собачку вперёд. Дамка, казалось, поняла, что от неё требуется и тут же, сходу, взяла в свой собачий карьер. Деваться с дороги ей было некуда. По обе стороны высятся снежные стены от бульдозера. Она лихо промчала меня в конец хутора. Там я её повернул обратно, и Дамка легко домчала меня до родимой хаты. Этот манёвр мы повторили несколько раз. Вначале я не видел, что дядюшка и вышедшие из хат люди, с интересом наблюдают за нашим катанием.

А когда увидел, то кататься стало ещё интересней.

С Дамкой мы быстро освоили ездовую науку. После первого пробного дня, теперь уже каждый день, я запрягал свою любимую Дамку и долго катался на ней по скользкой дороге. Зимой наше питание улучшалось. Дядюшка Алексей нас подкармливал дичью. Зайцев в округе водилось столько, что их следы петляли везде: в саду, в огороде и даже во дворе. На зайцев дядюшка охотился. И двух-трёх легко добывал. Почти каждую неделю зайчатина появлялась на нашем столе. Понятное дело, что все заячьи потроха и кости доставались Дамке. Перепадало ей от моих щедрот и когда резали, какую скотинку.  Обратно же, хлеба и молока вволю. Нет, мы с Дамкой не бедствовали. Домик я ей утеплил. Положил на пол старую, престарую фуфайку, а с боков и до самой крыши [65] нагрёб пушистого снега.

Той первой зимой, не случись дядюшкиного изобретения, мне бы так и пришлось сидеть дома, и изредка гулять во дворе. По глубокому снегу и крепкому морозу далеко от двора не уйдёшь. А на собачьей упряжке я мог легко и с огромным удовольствием [66], совершать дальние прогулки.

После старого Нового года в хату внесли новорожденного телёнка и поросёнка. Как и в прошлый раз, с ними я легко подружился. И теперь уже интересное время делилось между Дамкой и моими новыми друзьями. Ближе к весне Дамка неожиданно пропала. Я её везде искал и не находил. Слёз вылилось много. Каждое утро я выходил из хаты и в надежде на возвращение своей лохматой подруги, всё звал: «Дамка! Дамка!». Звал до тех пор, пока бабушка не затаскивала меня обратно в тепло. Позже старшие меня убедили, что Дамка убежала к старому собачьему другу и что теперь ей с ним радостно и хорошо [67]. Как будто со мной ей было так плохо.

И всё же я успокоился, и перестал звать её по утрам.

Следующие времена года, да и сами года, особым разнообразием не отличались. Рос я крепким и подвижным ребёнком, постепенно приучаясь, вместе с младшим братом и бабушкой, делить родительские радости и печали. Как и в каждой семье, радостей и печалей хватало.

В одну из холодных зим отец уехал на лесозаготовки. И его отсутствие мне показалось вечностью. Потом была радость его возвращения. Строительство нового дома. И полёт человека в космос. После полёта Гагарина, мы все стали играть в лётчиков и космонавтов. И, конечно же, хотели стать непременными участниками следующих космических экспедиций - на Луну там или на Марс. Нам казалось, что раз человечество вышло в космос, то оттуда оно уже никогда не уйдёт. И что марсовские песенные садоводы [68] так разойдутся в области инопланетного садоводства, что не ограничатся одной лишь только красной планетой. Мы боялись из-за них не успеть, поэтому, со всей силы и старались расти, ещё не умея ни читать, ни писать.

Полёт Гагарина усилил неверие в Бога. Ушлые люди, всё чаще и чаще, стали поговаривать о Божьем отсутствии. В своём грехе они ссылались, как раз, на Гагарина, с усмешкой талдыча о том, что, мол, Гагарин летал высоко и в космосе Бога не видел. Эти люди не понимали, да и не желали понять, что не космическая ракета приближает нас к Господу, а Вера и исполнение заповедей Его. Всё остальное не столь важно. В том числе, где [69] и на чём ты передвигаешься по этому тварному миру. Идёшь ли пешком по земле. Плывёшь ли на корабле по морю. Или летишь в космическом корабле по необъятной Вселенной.

Не знаю, как космические полёты воспринимались в городе, а вот деревенские люди просто ополоумели от этих полётов. Только и разговоров было, что о полётах. Внеземным энтузиазмом [70] радио заразило всех. И стар, и млад навострились вслед за Гагариным.

Позови нас и завтра же, полетим хоть к сатане на кулички. И ничего удивительного.

Родители заразились от радио, а мы от родителей. Ну, а советское радио с евреем-диктором у микрофона – понятное дело от кого…

И всё же, нет, нет, да и проскакивали мимо моих ушей слова скептических сомнений, а то и ядрёных ругательств. Их щедро отпускали по нашему адресу, отживающие свой век старики. Теперь-то мне понятно, что отпускали они не просто так, а для уврачевания (торможения) всеобщего психоза. Их было двое. Одного звали - дедушка Трофим, а другого дедушка - Матвей. Жили они на разных концах хутора и мне казались столетними. И Трофим, и Матвей всегда что-то говорили поучительное или кого-то нещадно ругали. К стариковскому полуюродству хуторяне уже привыкли. И к их словам почти никто не прислушивался. И понятно, почему. Времена-то и люди другие. Ругаются? Ну и пусть себе ругаются. Да и ругали-то они не сами космические полёты, а всё больше товарища Хрущёва вместе с товарищем Гагариным.

Помню, в те ранние детские годы меня всегда тянуло к взрослым. И не только к родным или близким. Тянуло ко всем. Знакомым и незнакомым. К трезвым и не очень. К сильно пьяным только не тянуло. Мир взрослых людей казался мне значительно интереснее, и гораздо шире и выше детского мира. Ещё бы. Взрослым позволялось многое, а детям [71] только малое. И поэтому тоже, мне хотелось побыстрее вырасти, и стать таким же, как и они. Особенно меня притягивали работающие люди. А когда они отдыхали, я любил слушать их рассказы о колхозной или домашней работе, о военной или довоенной жизни. От этих рассказов мои уши никогда не уставали и я мог слушать их сколько угодно долго [72].

Однажды, мне удалось незаметно подойти к нашим хуторским мужикам и подслушать [73] их неторопливый разговор о довоенной судьбе двух соседей-колхозников [74]. Хуторяне сидели на не ошкуренных сосновых брёвнах, смачно курили самосад и между цигарными затяжками, вели тихую беседу об этих несчастных людях. Сейчас уже не помню, как их и звали. Я подоспел тогда вовремя. Разговор только начинался, поэтому я не успел ничего пропустить. Краткое повествование началось с того момента, когда морозным ранним утром два соседа, вместе с другими, такими же, как и они, колхозниками, пришли в контору за нарядом. Один из них, увидев на промёрзшей стенке, подмоченный инеем, газетный портрет Сталина, не удержался и негромко сказал приятелю.

- Смотри-ка, а Сталин-то подмок.

И всё. Больше он ничего не добавил. Ни слова, ни полслова. А приятель тот и вовсе промолчал. Тем не менее, и произнесённых вслух слов (для советского беззакония) оказалось достаточно. Кто-то донёс, куда следует и вечером их обоих забрала НКВД. В районе соседи долго не задержались. Через какое-то время, оба оказались в застенках Курского областного НКВД. И просидели там, на воде и тюремной баланде, без малого, почти год. Их судьба сложилась бы ещё трагичней и намного печальней [75], если бы не земляк-следователь, случайно увидевший знакомые фамилии в одном из расстрельных списков. Каким-то чудом, ему и удалось вытащить обоих приятелей из страшных застенков НКВД.

Теперь трудно сказать, почему хуторских мужиков увлекла эта тема. То ли на душе наболело, то ли просто выпало такое настроение. В жизни случается всякое. Да и не в этом суть. Для меня интересно другое. Они так раззадорились, что на одном воспоминании о соседях-колхозниках не остановились. Взрослые дяди стали наперебой перечислять всех известных им в округе людей, так или иначе, пострадавших от советской власти. Некоторые из них уже были знакомы и мне. Особенно меня удивило, что и наша родственница из соседнего хутора – бабушка Аня – тоже три года провела в исправительном лагере, за ржаные колоски [76].

А я и не знал.

Задним числом, все мы часто умны. Так же и со мной. Сейчас-то понятно, что в сталинские времена до такого откровенного мужицкого разговора дело бы не дошло. Что вы! Не дай Бог таких откровений. В сталинские времена все опасались друг друга. И держали свои рты на замке. Даже с родными и близкими. Но Хрущёв не Сталин. При Хрущёве уже так не боялись, поэтому языки у простого народа и развязались. И ещё бы им не развязаться после такого молчания.

Конечно, от советского страха мы не избавились. Об этом можно только мечтать. Да и за одно-два поколения животного страха никогда не изжить. И всё же, жить стало заметно вольней. Однако здесь следует оговориться и напомнить о том, что многое в жизни познаётся в сравнении. И относительная хрущёвская вольность тоже сравнительна. Грех думать о ней широко. Сам прошёл через это, поэтому с чистой совестью и говорю, что советскую власть хуторяне побаивались всегда.

И при Хрущёве и даже при Брежневе…

Судите сами.

Когда на нашем хуторе появлялся человек в милицейской фуражке [77], жизнь вокруг на версту замирала. Мне казалось, что при его появлении время останавливается, приоткрывая двери в вечность. Свет в очах меркнет. И в душе холодно. Всё на место становилось только тогда, когда этот страшный человек исчезал с нашего горизонта. Молва о его появлении прокатывалась по всему околотку и шла за ним следом от начала и до конца. И стар и млад едва не крестились на прах с милицейских сапог. А со всех сторон с придыханием слышалось: «Слава Богу, что на этот раз пронесло [78]».

Только далеко не всегда проносило. Колхозная жизнь, она такая. И, как известно, не без греха. К беззащитному и забитому работой человеку всегда легко придраться. То к самогоночке, то к беспроцентной соломке, то ещё к чему. Был бы человек, а повод, он завсегда найдётся.

Ввалится такой краснофуражечник без спросу в хату и тут же начинает, стращая, принюхиваться. А то и в наглую выискивать компромат. Попробуй, выгони такого зрелого «фрукта» из хаты. Даже и не думай! Он тебя так выгонит, что мало потом не покажется. Значит, что надо бедному колхознику делать? Понятное дело, что. Надо поить и кормить властную держиморду. Поить-то ещё, куда ни шло [79], а вот с кормёжкой похуже. От детей ведь отрывать надо. Ничего. Сдюживали. Поили. Кормили. И отрывали от детей, куда же денешься.

Однажды я остался в старой хате один [80]. Случилось это, когда мне исполнилось годиков пять или шесть и по хуторским меркам, я считался уже вполне самостоятельным и едва ли не сложившимся человеком. Этаким маленьким мужичком. Родители вместе с младшим братом и бабушкой на ночь куда-то уехали [81]. Уехали не сразу, а после ответов на вопросы. Что мне там кушать? И как вести себя одному? [82] Объяснив, что и как, сели в сани и куда-то уехали.

Ничего особенного не произошло. Рос я не из боязливого десятка, так что отъезду только обрадовался. От дополнительной свободы, кто же отказывается? На улице уже смеркалось. И как только лошадь с родными отъехала от старой хаты, я тут же почувствовал себя полноправным хозяином и приступил к тем обязанностям, которых мне никто не поручал. Первым делом, я надёргал из копны сена и положил его вволю бурёнке. Молоко-то, чай, сена дороже [83]. Из закрома, не жалеючи, насыпал курам зерна. Глядишь и куры занесутся сильнее. И покормил мукой поросёнка, щедро рассыпая её по всему корыту. После всех этих хозяйских хлопот, удовлетворённый от честно исполненного долга, я зашёл в хату и закрыл дверь на крючок. Мои руки тут же зачесались зажечь керосиновую лампу. Но спички родители надёжно припрятали. Сходу я их не нашёл. И это мне не понравилось. Днём бы я спички нашёл [84]. Но в потёмках искать не хотелось. Поэтому ужинать пришлось в темноте. Не велика беда. Что при свете, что в темноте – разница небольшая. Всё равно, мимо рта не пронесёшь.

После ужина, я немного поколупал пальцем лёд на оконном стекле. Пару раз попрыгал на скамейке возле печки. Потом мне стало скучно, да и зеваться что-то начало. Не долго думая, я разделся, залез под бабушкино одеяло и скоро заснул. Обычно мой сон длился до самого утра. И когда я проснулся, то вначале и подумал, что уже позднее утро. И как не подумать, когда в хате светло. Позднее мне этот свет показался необычайным. Ни утром, ни днём такого света я раньше не видел.

Открыв пошире глаза, напротив икон у окна, я увидел совсем невысокого человека в белой одежде. Человек стоял у икон, не обращая на меня никакого внимания. Стоял он прямо, в белоснежной рубахе до пола и ничего, как будто не делал. Просто стоял. Спиной ко мне. И всё [85]. Полупал я полупал своими несмышлёными глазами. Потом их закрыл и обратно заснул.

Родненькие мои!

  Впечатлений от детских воспоминаний осталось множество. Они ещё не совсем поистёрлись в памяти. А если, что интересное запамятовалось, по немощи человеческой, Бог даст, вспомню и допишу. Следующая глава моя посвящена советской школе. С самого раннего детства, она была на слуху и о ней мне всё время напоминали. Скажу без лукавства, учиться в школу тянуло. И те из детей, кто уже сподобился первого класса Нижне-Гусынской начальной школы, казались мне намного авторитетнее и значительнее таких вот, как я. Они уже научились писать и читать. Их умение и знания превосходили мои. Я это осознавал и печалился. Оставаться неграмотным не хотелось. Жажда знаний меня потихоньку сушила и требовала утолений.

И вот настал тот день, когда двери начальной школы, наконец, открылись и передо мной. Случилось это событие осенью 1963 года.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ. Школа

«…Сколько бы человек ни трудился в исследовании, он всё-таки не постигнет этого; и если бы какой мудрец сказал, что он знает, он не может постигнуть этого».

(Книга Екклесиаста, или Проповедника. 8. 16).

От моего родимого хутора Нижне-Гусынская начальная школа отстояла в каких-то полутора-двух километрах. Своё название она получила от одноимённого хуторского местечка, протянувшегося от Журавского моста и до разрушенной ветряной мельницы. Советы открыли её не сразу, а с утверждением власти на хуторах. И случилось это, где-то, в конце двадцатых или начале тридцатых годов. С тех пор она и работала, посильно обучая начальной грамоте чумазых крестьянских, а потом и колхозных детей.

Само школьное здание находилось на пустыре, что в двухстах метрах от бригадной кузницы и небольшого колхозного поля. Если смотреть прямо с пустыря, то за кузницей и полем хорошо видно полуразрушенную конюшню и две пустующих фермы. За ними располагалась тракторная база. И за базой уже тянулись бескрайние колхозные поля. Школьное здание, хотя и деревянное, но, по месту и времени, представляло собой величественное строение, со стороны похожее на сказочный русский терем.

Через классы начальной школы прошли многие окрест живущие хуторяне, в том числе и мои родные – отец, дядюшки с тётушками и даже бабушка Анастасия. Бабушка Анастасия прошла обучение при всеобщем ликбезе, правда, так и, оставшись на всю жизнь неграмотной [86]. Школа советская, пусть и начальная, окромя начальной грамоты, грешила ещё и безбожием.

Вечно так продолжаться не могло. И…

Года за два или за три до моего поступления, последовало Божье наказание. Неожиданно разверзлись небеса. Блеснула яркая молния. И школа моментально сгорела. Грома никто не слышал. Поэтому, кое-кто из людей перекрестился и в страхе Божьем забыл о космических полётах. По хуторам ещё прокатилась людская молва и вскоре такое воистину яркое и потрясшее душу событие, как говорят сегодня, всколыхнуло общественность. Резонанс от общественных колебаний докатился до районного, а то и областного начальства.

К тому времени враги народа уже отошли на второй план. А к Богу и Его молнии политическую статью не пришьёшь. Поэтому виновных в пожаре искать скрупулёзно не стали. Дело о происшествии органы потрясли, потрясли и вскоре тихо прикрыли. Высокое же начальство подсуетилось и без обычных проволочек, выделило деньги на постройку новой школы.

За одно лето, прямо рядом с пожарищем, её и построили [87].

Как бы там ни было, но ту, сгоревшую школу я помню. В трескучий мороз, один из взрослых хуторян надо мной подшутил [88]. И в надежде разжиться на ёлке дармовыми конфетами, я и прикатил на самодельных лыжах в эту старую школу. Школа мне показалась большой и красивой. Особенно запомнилось богатое резное крыльцо. Запомнилось оно не столько богатой резьбой, сколько своей труднодоступностью. Долго мне не удавалось перелезть через его высокие ступеньки. Дяденьки-плотники сделали их, не примерив к моим детским ногам. От того и пришлось преодолевать препятствие с помощью рук, и на четвереньках.

От крыльца двигаться легче. Прочно став на ноги, я толкнул тяжёлую дверь и с трудом протиснулся в коридор. А из коридора уже легко ввалился в большую и светлую комнату с украшенной ёлкой посредине, множеством незнакомых ребят и несколькими взрослыми тётеньками и одним строгим дяденькой. Вначале они опешили от моего появления и долго меня молча рассматривали. Разглядывал их с интересом и я. Потом строгий дяденька не выдержал и громко спросил.

- Ты, кто такой?!

- Я, мальчик - Витя Балабанов, - ответил я, не задумываясь.

- Так, понятно. Ты, мальчик - Витя Балабанов, - повторил утвердительно дяденька. И тут же, он с упрёком спросил. – И зачем ты, мальчик - Витя Балабанов, сюда пришёл?

- Как, зачем? – обиделся я. - За конфетами.

- За конфетами, - словно не поверив моим словам, протяжно произнёс разговорчивый взрослый. – Кто же тебе сказал, что мы раздаём таким маленьким детям конфеты?

- Я не маленький. Я уже большой.

- Неужели? – уже смеющимися глазами опять не поверил мне дяденька.

Эти смеющиеся лучики в глазах я заметил. И ещё заметил улыбки на лицах тётенек и старших ребят. Кое-кого из них, я уже начал узнавать. Вон, Петька Виноходов стоит. А перед ним Любка Лысикова расселась. Откровенный смех надо мной не дал разглядеть всех знакомых получше. В душе закипала обида. И от пассивного лицезрения, я тут же перешёл в жёсткую атаку.

- А ты, кто такой? – спросил я взрослого человека.

- Я, учитель.

- Учитель, - уже тише повторил я следом. И тут только до меня стало доходить, что прикатил-то я не в магазин, а в самую, что ни на есть, настоящую школу.

- Да. Я учитель, - подтвердил свои слова дяденька.

- Значит и меня будешь учить? – спросил я на всякий случай.

- А, ты хочешь учиться?

- Не знаю, - пожав плечами, ответил я чистую правду. – А, они хотят? – указал я пальцем на Петьку и Любку.

- А мы их сейчас спросим. Ребята, вы хотите учиться? – обратился учитель ко всем.

- Да, - нестройным хором ответили мальчики и девочки.

Не помню, о чём мы там дальше с ним говорили. Обида моя прошла. И лёд недоверия в душе растаял. Вскоре, нас обступили незнакомые тётеньки и старшие ребята. Наперебой посыпались какие-то вопросы. Все стали о чём-то со мной заговаривать. Сюсюкаться и даже заискивать. От всеобщего внимания я растерялся и сник. Мне захотелось домой. Домой, так домой. Конфет в карман не насыпали. А дали Петьку в провожатые и вместе с ним выпроводили из школы.

На том и закончилось моё приключение.

Мороз и крыльцо – не помеха, да и с конфетами вышел не малый конфуз. Но это, беда, не беда. Я ни о чём не сожалел.

Зато новогоднюю ёлку увидел и познакомился с будущими учителями. И вот ещё память о старой школе осталась [89].

Новую школу построили уже без резного крыльца. На такое крыльцо и сказочную архитектуру денег начальство не нашло. Построили простенько, в виде скотского сарая. Правда, крышу накрыли не ржаною соломой, а шифером. Два коридора - холодный и тёплый, учительская и две классных комнаты с печным отоплением – вот и вся вам начальная школа. Учащиеся занимались в ней в две смены. Первый и второй класс, в первую, а старшие классы - третий и четвёртый, во вторую смену.

Директором начальной школы работал Матвей Данилович Жданов.

К моему стыду и удивлению, им оказался тот самый строгий дяденька, с которым я познакомился ещё в старой школе. Вместе с ним работали три учительницы. Фаина Максимовна, Полина Михайловна и Татьяна Кондратьевна. Все школьные учителя родились и выросли в наших местах, поэтому они прекрасно знали не только наших родителей, но и бабушек с дедушками [90].

Матвей Данилович Жданов, по всем хуторским околоткам и весям, слыл человеком мудрейшим. За человеческие достоинства его много раз хотели избрать председателем колхоза. И не только хотели, но и всегда очень долго упрашивали. Только он, по каким-то причинам, не соглашался [91]. Справедливости ради, надо отметить, что в мою школьную бытность, авторитет сельского школьного учителя находился на такой высоте, о которой сегодня нельзя и мечтать.

Авторитет же Матвея Даниловича был и вовсе непререкаем.

Как и многие хуторяне, он участвовал в советско-германской войне. И вернулся с неё в звании старшего лейтенанта [92], и с партийным билетом в кармане. Как я теперь понимаю, партиец из него получился не, ахти какой. Разве, что - числился только. А вот исполнял он порученное ему ответственное дело, уже не спустя рукава, а, как и надо, по чести и совести. Специального учительского образования Матвей Данилович не имел. До войны ему удалось закончить зоотехникум. Но поработать по полученной специальности так и не довелось. Сразу же, по окончании техникума, его направили в систему советского начального образования. И надо сказать, с этим направлением они не ошиблись. Живи Матвей Данилович человеком беспартийным, не грех бы мне написать, что учителем он был от Бога. А так…

Посудите, уж, сами.

Если же говорить об образовании и воспитании шире, то моё личное мнение здесь однозначно такое. Лучше православно-монастырского образования и воспитания нет, не было и быть не может [93]. За ним следует домашнее образование и воспитание [94]. И дальше, то образование и воспитание, которое даётся детям одним учителем. Советская начальная школа последним удачным примером, как раз и обладала. О ней и речь. Повторяю, только начальная школа! Восьмилетняя же, средняя школа и школа высшая такого очевидного преимущества, к сожалению, уже не имели [95].

Фаина Максимовна, Полина Михайловна и Татьяна Кондратьевна не достигли до директорского авторитета. Но и того, что у них имелся, им хватало с лихвой. Любая их просьба о помощи, по своему ли домашнему хозяйству или просьба другая, исполнялась хуторянами всегда незамедлительно, добротно и качественно. Учителя начальной школы учили, воспитывали и опекали детей хуторян. А хуторяне, в свою очередь, почтением, уважением и крестьянскими трудами, опекали школьных учителей.

Так было. И таково вступление. А теперь об обучении и обо всём остальном. Итак…

Господи, благослови!

Первого сентября, выше означенного года, я и поступил в первый класс Нижне-Гусынской начальной школы. От роду мне исполнилось семь лет восемь месяцев и десять дней. По школьным прикидкам, года выходили серьёзные. Поступил не один, а вместе с одиннадцатью своими погодками. Восемь мальчиков и четыре девочки. Итого, получается ровно двенадцать первоклассников.

К нашему поступлению новую школу уже успели обжить. Внутри пахло знакомой мне жизнью, пусть и не такой, как в старой хате или недавно построенном доме, но всё же пахло замечательно. По всей школе разносился книжный и чернильный дух, дух тетрадный и тот самый, русский и человеческий, который так не нравится всяческой нечистой силе.

Мне понравилось дышать этим воздухом.

Матвей Данилович отвёл нас в маленькую классную комнату. И рассадил за парты. Парт в классе десять. И они стоят в два ряда. В первом ряду семь парт и во втором ряду три. Девочек он посадил с девочками. А мальчиков с мальчиками. Девочки сели за парты первого ряда, напротив учительского стола. Им хватило первых двух парт. За ними, на третью парту, сели два мальчика. А остальные мальчики расселись за партами второго ряда.

Мне с Лёником Ждановым   досталась последняя парта. Пусть и последняя, зато у печки. Значит, зимой не замёрзнем.

Так думалось мне [96].

Потом учитель нас всех перезнакомил [97]. Назвал себя. И приступил к занятиям.

Никто из нас не умел ни читать [98], ни писать, а считать мы умели только до десяти [99]. Не знаю, было ли от этого Матвею Даниловичу легче.

Скорее, да, чем, нет.

В сельской начальной школе [100] все общеобразовательные предметы в классе ведёт только один учитель. Если учитель знает и любит своё дело, то это всегда было большим плюсом. Матвей Данилович, не только знал и любил своё дело, он ещё был и великолепным воспитателем, и отличным детским психологом. Ничего не скажешь, повезло нам с нашим учителем [101].

Все мы желали учиться. Это верно. Разные же способности и таланты нашего желания не уменьшали. По способностям и талантам учитель никого не выделял. Конечно, у кого-то их было больше, а у кого-то и меньше. Сколько Бог дал, столько и есть. И тут уже ничего не поделаешь. Так было и так будет всегда [102]. Соль моей мысли в другом. Без оглядки на разного рода задатки, Матвею Даниловичу удалось наше пассивное желание учиться преобразовать в активный творческо-образовательный интерес [103]. И в этой педагогической удаче несомненная заслуга нашего первого учителя.

Из своего личного опыта мы хорошо знаем, что по жизни случается много разочарований. Без них на этом свете не проживёшь. И, как известно, начинаются они далеко не всегда со зрелого возраста. Детские разочарования часто приводят к необратимым последствиям. И вернуться, потом к необходимому жизненному моменту [104] бывает проблематично, а то и совсем невозможно.

Написал я всё это для того, чтобы лишний раз подчеркнуть и нагляднее вам показать, что привитый к обучению интерес, всё же, гораздо весомей и намного значительней нашего простого желания к обучению. И что он-то и явился той самой преградой к моему первому разочарованию [105]. На протяжении четырёх лет Матвею Даниловичу удавалось поддерживать мой интерес и тягу к знаниям. И скажу вам, что это дело совсем не такое простое. Надо обладать воистину многими талантами, чтобы, столь длительное время, тяга к знаниям и огонёк заинтересованности в детских глазах не мерк и не угасал.

Редко кто из учителей обладает такими талантами…

За учительским столом, прямо посредине стены, висит коричневая школьная доска. Внизу на её приделе лежат мокрая тряпка и белые меловые кусочки. А верху, над доской и по всем комнатным стенкам, висят плакаты. Плакатов много, их и не сосчитать. Перед доской стоят ещё большие счёты. Правее печка. Вот и весь наш классный интерьер. Об учительском столе и партах я уже говорил. Забыл упомянуть об учительском стуле и окнах. Стул стоит, где ему и положено. А окон двое. Они слева от меня. Окна большие и выходят на широкий пустырь. На пустыре ученики четвёртого класса играют в лапту [106].

На улице весна…

А у нас урок арифметики. Арифметику я очень люблю, поэтому и стараюсь не отвлекаться. Хотя и не только поэтому. На игру тоже хочется посмотреть. Шурик тётин Марусин, как раз подаёт. Шурик сильный игрок. Даже посильнее Кольки Цыгулёва. Колька Цыгулёв тот всё больше хвастается. Как будто мы слепые и не видим, кто лучший.

Все примеры я уже давно решил. Примеры лёгкие и их просто решать. Теперь вот мозгую над интересной задачкой. Её обязательно надо решить. Матвея Даниловича подводить нельзя. Это я понимаю. Он сегодня не один, а вместе с инспектором из какого-то роно [107]. Инспектор - строгий дядька и он мне не понравился. Вернее, больше не понравилось, как Матвей Данилович перед ним заискивает.

Как же, вышестоящий начальник…

Лапта меня здорово отвлекает и не даёт сосредоточиться. Если Любка Волошенко не решит, тогда мы все перед инспектором опозоримся. И учителя своего опозорим. Зря, что ли, штаны протираем на партах. Второй год уже пошёл, как по ним ёрзаем. За первый класс научились всему. Теперь вот дальше стараемся. Любка – зубрилка. Зубрит и зубрит. Всё зазубривает наизусть. Она так боится родного отца, что прямо дрожит вся. И мне её очень жалко. Отец у неё такой, что только попробуй, принеси домой кроме пятёрки что-нибудь другое. Сразу хватается за ремень. Даже четвёрки ему мало. Нет. Любка это задание не решит. Самому надо кумекать. Если бы не эта лапта, тогда бы, конечно. А так, попробуй тут реши.

Наконец, оторвавшись от интересной игры, я сосредоточиваюсь на задачке и вскоре её быстро решаю. Теперь можно смотреть и на лапту. От пустыря в класс проникает слабое эхо игры. Если прислушаться, то слышны азартные крики и смех. Но вдоволь насмотреться на игру мне опять не дают. Тогда задачка, а теперь Матвей Данилович, заметив мой посторонний интерес, спрашивает.

- Балабанов, ты уже всё решил?

Оторвавшись от окна, я киваю вначале головой, а потом, спохватившись, отвечаю, как надо.

- Всё.

Матвей Данилович и строгий инспектор из роно, неожиданно встают со стульев и подходят к моей парте. Оба заглядывают в тетрадку. Потом удовлетворённо смотрят друг на друга. Отходят и садятся обратно на свои места. Но сидят они почему-то недолго.

Вскоре оба поднимаются.

И инспектор спрашивает.

- Ребятки, кто ещё решил задачку?

Все молчат. Урок-то ещё не кончился. Может Любка и решит задачку. Но, куда там. Инспектор не даёт никому закончить.

- Теперь хочу вам, ребятки, задать вот какую задачку, - потерев рукой подбородок, говорит нам инспектор. – Только не спешите с ответом. Хорошо?

Заинтригованные мы все, как рыбы молчим, а инспектор продолжает урок.

- Задачка, ребятки, вот какая. Случилось это в войну. Из одного нашего города надо было срочно вывезти секретный пакет. К городу немцы подходили уже близко, поэтому время не терпело отлагательств. Ответственное задание поручили одному нашему отважному лётчику-истребителю. Получив задание, он взлетел со своего аэродрома. Поднялся в воздух и ровно через один час и двадцать минут приземлился в нашем городе. Забрав секретный пакет, лётчик на своём истребителе взлетел. Поднялся в воздух и обратно же, ровно через восемьдесят минут и без происшествий приземлился на своём аэродроме. А теперь, слушайте, ребятки, вопрос. Внимание, ребятки. Вопрос. Почему самолёт лётчика-истребителя в город летел целый час и двадцать минут, а из города вернулся всего за восемьдесят минут?

Вот это задачка! И действительно, почему это так? Туда целый час и двадцать минут пилил, а оттуда прилетел всего за каких-то восемьдесят минут. Есть от чего свою репу почесать. В классе установилась полная тишина. Даже мне теперь стало не до лапты. Первым не выдержал Иван Слепухов из Батрака [108]. Он всегда так. Сидит, сидит, а потом, как ляпнет что-нибудь ни к селу, ни к городу. Потянул свою руку к верху. Мне хорошо видно, как от нетерпения трясутся его чернильные пальцы. Инспектор замечает поднятую руку и кивает Ивану. Тот тут же подхватывается со своей парты и чётко, на весь класс, говорит [109].

- В город наш истребитель летел на ветер, а из города из-под ветра. На ветер лететь тяжелее. Вот он и летел туда дольше.

Инспектор и Матвей Данилович улыбаются. Инспектор говорит Ивану и нам.

- Я вам, ребятки, забыл сказать. Ветер дул тогда незначительный и он никак не мог повлиять на время обоих полётов. Думайте, ребятки, думайте.

Иван садится за парту. А мы и вправду все думаем. Думаем так, что, аж, слышно, как головы у многих трещат. Повторять пример Ивана никому не хочется. Неудачный пример. Наконец, меня осеняет. И я нехотя поднимаю вверх руку. Инспектор и Матвей Данилович оживляются. Чай, надоело уже ожидать. Они оба кивают мне головой и сглатывают волнительные комки. Их волнение невольно передаётся и мне. Потихоньку начинают одолевать сомнения. Но делать нечего, раз руку поднял, теперь надо подниматься.

- Задачка ваша неправильная, - говорю я инспектору.

Тот, аж, подпрыгнул на стуле.

- Как это неправильная?

- А так. Неправильная и всё тут, - увидев ободряющую улыбку Матвея Даниловича, я уже продолжаю говорить инспектору смелее. – Какая разница, что один час и двадцать минут, что восемьдесят минут? Разницы никакой нет. Поэтому наш истребитель, что туда, что оттуда, пролетел за одинаковое время. Разве не так?

От неправильной задачки и от несправедливости у меня предательски начинают наворачиваться слёзы на глазах. Приходит на помощь Матвей Данилович.

- Так, Витя. Так, - говорит он мне ласково [110].

- Всё верно, молодой человек, - соглашается с нами и строгий инспектор [111]. – Всё верно. Как фамилия этого молодого человека? – спрашивает он у Матвея Даниловича.

Матвей Данилович называет мою фамилию, и инспектор записывает её в свой блокнот. Раздаётся звонок. И мы все облегчённо вздыхаем.

Арифметику я очень любил. Это так. Но всё же не она была моим самым любимым предметом. Из всех предметов больше всего я любил пение. Кажется странным такая любовь, не правда ли? Однако ничего странного в этом нет. Не один я больше всего любил пение. Почитай, все его больше всего и любили. Да и как не любить-то, когда на урок пения Матвей Данилович приносил дивное диво с названием - патефон. Он приносил его из учительской и ставил на край стола. После чего, открывал крышку и доставал изнутри пластинку. Их там лежало несколько. С великой осторожностью он её чистой тряпочкой протирал. И вставлял её в патефон. Затем учитель крутил патефонную ручку. Поворачивал на пластинку трубку с иголкой на конце. И…

Лилась музыка.

Слушая, мы все замирали. Ни у кого не было такого патефонного чуда. «Жили у бабуси два весёлых гуся. Один серый, другой белый – два весёлых гуся» - лилось нежно из патефона. Слушали мы и другие песни. А потом, подражая патефону, и сами пели.

Не любил я рисовать, лепить из пластилина [112] и с первого класса, не любил считать на палочках и счётах. По рисованию Матвей Данилович хоть и поставил мне пятёрку, но на такую оценку я не тянул. Теперь вот, каюсь! Чего Бог не дал, того не дал. Во всяком случае, моё изобразительное искусство мне и самому никогда не нравилось. Единственное, что мне очень похоже удавалось нарисовать, это птиц. Птиц я рисовал быстро и мог их нарисовать сколько угодно много, хоть целую стаю. Не знаю. Неужто отличную оценку учитель поставил мне за одних только птиц?

На лепку из пластилина не хватало терпения. А с палочками и счётами я не дружил из-за их примитивности. Мне легче было посчитать в уме, чем возиться с палочками или костяшками. Вдобавок ещё ко всему, палочки я постоянно терял или ломал. И тогда приходилось их делать на перемене, из чего ни придётся. Матвею Даниловичу такие «быстрые» палочки не нравились, и он часто снижал мне оценки.

Читать мы научились по азбуке. Буква по букве выучили алфавит. Приставляли букву к букве и получался слог. А слог к слогу, получалось слово. Интересно! Потом стали составлять предложения. И попутно учились писать. Предмет назывался – «Чистописание». Шариковых ручек тогда не было и в помине. Писали перьевыми. Помню названия перьев: «звёздочка», «пионер»…

Одного учебного года хватило на овладение грамотой. Как только я научился читать, тут же меня захватила страсть к чтению. Да, ещё, как захватила! Страсть началась со сказок. Как таковую, библиотеку наша начальная школа не имела. Но в учительской комнате стоял шкаф с детскими книгами. Оттуда я, поначалу и «черпал» их для утоления своей страсти. Когда все перечитал, по ходатайству, всё того же, Матвея Даниловича, меня записали во взрослую бригадную библиотеку. Имелась и такая. Теперь, увы, уже нет [113].

Книжный мир захватил меня полностью. Он мне казался лучше и чище настоящего. Ещё бы! «По щучьему веленью, по моему хотенью…» и… на тебе Емеля, чего душе угодно. Как тут не позавидуешь и не отвлечёшься от этого мира? Поймать бы себе такую щуку или золотую рыбку. Емеля, тот ещё, куда ни шло, а старику так и вовсе ничего не досталось от того улова. Старуха себе всё заграбастала. Пожадничала, а после так и осталась у своего разбитого корыта.

Сказок понаписано много. Но, где их мне было достать? Достать негде. На месте же я не стоял. Я рос. И с помощью взрослой библиотеки, постепенно перешёл к чтению других уже книг. От мира сказочного меня бросило в мир путешествий и приключений. Отважные пираты, благородные рыцари. Шторма и турниры. Погони и страшные тайны. И, наконец, долгожданная победа добра над злом. Как же от всего этого оторваться? Иной раз, зачитывался сутками, до крови из носа. Мать и бабушка не справлялись. Приходилось вмешиваться отцу. И только тогда я, выдранный за уши отцом, отрывался от интересной книги.

А фантастика!?

Она так вскружила мне голову, что ради прочтения только одной фантастической книги я мог пожертвовать всем, чем угодно. И жертвовал. То, коров за кого-то стерёг. То, выворачивал наизнанку карманы [114] или делал без очереди самопалы [115]. То, ещё чего-то там делал. Книжная страсть, она сродни и любой страсти. Хотя бы даже страсти и наркотической.

Забегая вперёд, скажу, что книги сослужили мне добрую службу. Не живи я книжными примерами благородных героев и, не понимай книжных границ хорошего и плохого – добра и зла, Бог весть, куда бы меня завела шальная мирская тропинка.

В Бога, поначалу, я веровал. И веровал крепко. И крестик нательный тоже, поначалу, носил. Искра Божья во мне горела, как и у всех. Только некому Ту искру было поддерживать. А самому-то, как устоять? Когда вокруг сплошная советчина и сплошное безбожие. Да и дитя, ведь, ещё. Бога я не забывал. Бога как позабудешь. И страх Его во мне жил. Но сила веры стала ослабевать…

Никого не виню.

Сам во всём виноват.

Так же и с нательным крестиком. Поначалу у бабушки много их было. И в первый класс она мне тоже крестик навесила. Крестики носить мне нравилось. Особенно нравился Бог на кресте. Но я, то подерусь с кем, то поборюсь. В пылу драки или борьбы, не замечу порванной тесёмочки и крестик свой потеряю. Бабушка потом опять мне навесит. Я возьму и опять его потеряю. На каждый день разве крестиков напасёшься? Однажды потерял прямо на уроке физкультуры. Матвей Данилович мою потерю заметил. Крестик тихонько поднял и ничего мне о том не сказал. Уже потом, в старших классах, бабушка Анастасия, по большому секрету, мне рассказала, что он приходил к нам домой. Отдал бабушке крестик и дабы не подводить моего отца [116], строго настрого приказал ей больше крестик на меня не навешивать.

В четвёртом классе в школу неожиданно [117] нагрянула медицинская комиссия. Случилось это событие ранней осенью, когда мы ещё только, только осваивались с новыми учебниками. К тому времени в Нижне-Гусынской начальной школе обучалось восемьдесят учеников. Двадцать восемь в третьем классе, и по двадцать в первом классе и во втором. А в нашем, теперь уже четвёртом, так и оставалось двенадцать. Восемьдесят учеников – цифра приличная. Поэтому, взрослые люди в белых халатах с нами особенно не церемонились. Наскоро переговорив с директором и учительницами, они сразу же приступили к своим обязанностям. Проверяли на вшивость, слух, зрение, зубы. Вот, пожалуй и всё.

Да, едва не забыл, проверяли ещё на чесотку.

При этой проверке у меня и обнаружилось слабое зрение правого глаза. Помню, окулист долго крутила мою голову в разные стороны, всё, разглядывая правый глаз. И так повернёт и этак. От напряжения я, аж, вспотел весь. Наконец, она разглядывать перестала, что-то спросила и выписала рецепт на очки. Диагноз она поставила верный. И носи я с четвёртого класса очки, глядишь, зрение бы и поправилось. Я и носил. Вот только носил с перерывами и весьма малое время. Стекло для правого глаза оказалось не таким простым. Через знакомых, отец его заказывал в Харькове.

Бывало, привезут из Харькова очки. Я их поношу, поношу. А потом потеряю или сломаю. Непоседа же был страшный! Дома ни зимой, ни летом не сидел. То футбол, то хоккей. То взятие снежных крепостей. То катание ранней весной по реке на льдинах. И если бы просто катание! Что вы! Просто кататься на льдинах по реке не так интересно. Давай устраивать на льдинах тараны. Какие уж там очки. Несколько раз я их, то терял, то ломал, то тонул вместе с ними на льдинах. Родители если и думали, то больше не об очках, а, скорей обо мне. А потом, к моей радости, они и вовсе об очках позабыли [118].

Четыре года учёбы прошли. И не скажу, что прошли незаметно. Начальная школа оставила в моей душе глубокие впечатления, а вместе с ними и самые яркие воспоминания. Закончил я её с похвальной грамотой и со всеми пятёрками. И осенью поступил в пятый класс Журавской восьмилетней школы. Отвёл нас туда Матвей Данилович. И оставил на следующие четыре года. Оставил-то, оставил. Только вот, кому оставил? Этот вопрос и до сей поры, не даёт мне покоя.

Журавская восьмилетняя школа находилась в четырёх километрах от дома. Идти туда надо было по хуторским дорогам. Через мост. И дальше по кряжу, всё той же, Среднерусской возвышенности. Донецкая Сеймица делит кряжи на правый и левый. Тот, что повыше – правый. А на том, что стоит село Журавка и школа – левый. Журавский много пониже будет. Дорога, по которой мы ходили в школу, дальше раздваивалась. Один её конец, мимо колхозного тока, уходил на село, а другой [119] в районный центр – Прохоровку.

Если в начальной школе нас учил один Матвей Данилович, то в восьмилетней школе каждый предмет вёл уже отдельный учитель [120]. Из шестнадцати учителей половина была учителя-мужчины. Из них шестеро – офицеры запаса, прошедшие войну. После войны прошло уже более двадцати лет. Однако память о ней тогда ещё сохранялась не только нашими военными трофеями-находками [121], но и рассказами бывших фронтовиков и горем вдов, и сирот, встречавшихся на каждом шагу.

Восьмилетняя школа располагала тремя учебными зданиями и по количеству учеников, примерно, в три раза превосходила нашу начальную школу. В один класс мы уже все не входили. Поэтому нас разделили на два пятых - «А» и «Б». По два потока имелось и в остальных классах. По давней традиции, мы попали в пятый класс «Б». Нашим классным руководителем назначили учителя по физкультуре – Дмитрия Степановича Костюкова. Как и Матвей Данилович, с войны он вернулся старшим лейтенантом. Но, в отличие от нашего учителя, или моего отца, Дмитрий Степанович о войне любил поговорить. И не просто поговорить. Куда там! Разговор о войне для Дмитрия Степановича стал давно самой настоящей страстью. Каждый день он оставлял нас после уроков и голодным, по два и по три часа, всё рассказывал об этой проклятой войне.

Будь она трижды неладна!

Позднее мне как-то пришла в голову мысль, что из всех мне знакомых офицеров-фронтовиков, почему-то никто из них не работал на рядовой должности. Будь-то в колхозе по наряду с вилами или где-то ещё. Все куда-то пристроились. Нашли себе тёпленькие местечки и пристроились. Кто в школу, как Дмитрий Степанович и иже с ним, кто в колхозную контору, а кто выбился и в председатели. Школа, конечно же, была не самым плохим местом обитания. И денежки, и дровишки с угольком. Обратно же, почёт и уважение хуторян. А главное, что всегда ты ходишь чистенький и сам себе в распоряжении, что по времени, что на уме.

С таким количеством школьников совладать одними только гуманными педагогическими приёмами трудно. Это понятно. По нехватке времени и колхозной забитости, родители нас распустили. Однако же, полагаю, методы школьного воспитания применялись к нам слишком жёсткие (а то и жестокие) и несправедливые.

Посудите сами.

Особенно ретивых и балованных учеников учителя-фронтовики отлавливали и, как какую опасную и мерзкую дичь, по одному, заводили к директору школы [122]. Там провинившегося бедолагу нещадно пороли. И пороли так, что крики несчастного ученика разносились далеко по всей школе. Эти крики резали наши детские души, заставляя сердца бояться и трепетать. На одной порке экзекуция не заканчивалась. После неё, школьника ещё насильно остригали налысо и лишь после этого выпускали на свободу. Такая система воспитания мне с первых дней понравилась. Да и кому она могла понравиться? И что это за школа такая? Когда ходишь в неё за тридевять земель и всё время боишься, как бы тебя случайно не выдрали, а потом ещё и не остригли налысо.

В моей душе постепенно назревал протест. И он всё ближе, и ближе (обратно же, говоря современным языком) приближал меня к школьной оппозиции. Самые отчаянные и балованные ребята мне стали казаться примером для подражания. Несмотря на мой малый возраст и всего лишь пятый класс, авторитет председательского сынка, всё же, выделял меня из среды своих сверстников. Он и сыграл свою отрицательную роль. Старшие «плохие» ребята быстро со мной подружились. И вскоре я стал одним из них, то есть тоже «плохим». Уроки я вскоре забросил и ходил в школу только для вида.

В шестом классе произошло печальное событие, оставившее в моём сердце неизгладимый след. Мы убежали из школы. Целый день нас ловили отставные старлеи и капитаны. И после всю неделю искала милиция. Учителя не поймали. И милиция нас не нашла. В школу вернулись мы сами. За этот проступок отец меня очень сильно побил и на долгие годы отчуждил себя от меня [123].

Класс наш слыл дружным. Так оно и было на самом деле. Шестнадцать мальчиков и девять девочек. Как-то так получилось, что, будучи собраны из разных начальных школ, мы не только очень сдружились, но и почувствовали себя одной большой и неделимой семьёй. Учились по-разному. Кто лучше, кто хуже. Но оценки на наши отношения не влияли. Жили без ябед и павликов морозовых, что очень злило директора, и всех остальных его злобных помощников.

Если старлеев и капитанов с указками мы боялись и ненавидели, то к учительницам относились иначе. Многие из них были за ними же замужем. И мы им в этом сочувствовали. В отличие от мужей-фронтовиков, предмет свой они знали хорошо. И не просто знали, но, своей теплотой и женской, материнской любовью [124], старались, хоть как-то, компенсировать издержки столь жёстокого мужского воспитания [125]. Ради этих учительниц, я и не забросил учебники. А, признаться, руки всё время чесались.

И до сей поры, я с великой любовью вспоминаю Анну Гавриловну Заболотскую – учительницу русского языка и литературы – жену директора школы. Она меня не только научила без ошибок писать и привила любовь к русской литературе, но однажды спасла жизнь, вырвав её из рук мужа-деспота. Может быть и не следует об этом эпизоде рассказывать, но я всё ж таки, прости Господи, расскажу.

Случилось это в восьмом классе.

В параллельном классе учился один мальчик, который очень хорошо рисовал. Просто здорово рисовал. Сейчас уже не помню фамилию мальчика. Помню, что звали его Толиком и дразнили - «Герой». Его картины часто вывешивались на стенке в среднем здании школы. Так вот, однажды, после уроков, мы и зашли посмотреть на эти самые картины. В здании никого. Полы чисто вымыты. Кругом тишина и покой. Посмотрели мы на Толиковы картины. Потолкались туда-сюда. И нет бы, да и идти домой. Путь-то не близкий. Так, нет же. Зачем-то запёрлись в пустой класс. В классе тоже чисто и хорошо. Только посреди класса кто-то, ещё до нашего прихода, перевернул урну с мусором. Я не придал этому никакого значения. Ну, перевернул и перевернул. Эка, невидаль. Да, забыл сказать, что дело происходило зимой.

И вдруг, кто в страхе, протяжно-предупредительно крикнул.

- Зо-о-б!!! [126]

Мои приятели сыпанули в разные стороны. Не успел я оглянуться, как их и след простыл. Я вышел из класса и увидел, как туда вошёл директор школы – Алексей Иванович Заболотский. Когда я уже спускался с крыльца, Алексей Иванович меня догнал и, схватив обеими руками за отвороты пальтишка, начал душить и что есть мочи трясти. Я так ничего и не понял. Да и не до пониманий мне было. Перед моими глазами маячило перекошенное страшной злобой лицо директора. Глаза его от бешенства выкатились на лоб, а в уголках рта показалась жёлтая пена. Пена, то последнее, что мне и запомнилось. Сознание стало меркнуть. Я уже ничего не видел и не ощущал. Но слух ещё функционировал.

Ухо и уловило.

- Лёша, отпусти! Лёша, это не он! Прошу тебя, Лёшенька! Отпусти!

Это Анна Гавриловна, увидев, как её муж расправляется со мной на крыльце, оставила урок литературы и выбежала на улицу в тонкой кофточке. И как оказалось, вовремя подоспела. Задержись она на минутку с одеванием верхней одежды, было бы уже поздно. Директор пришёл в себя. Послушался Анны Гавриловны и меня отпустил. Я свалился на крыльцо и тут же потерял сознание. Когда Анна Гавриловна привела меня снегом в чувство, директора школы уже поблизости не было.

С улыбкой и доброй памятью вспоминаю, и Марию Тарасовну Легезину – учительницу географии, анатомии и физиологии человека. Если Анну Гавриловну Заболотскую с полным правом можно было назвать русской красавицей, то Мария Тарасовна отличалась не столько красотой, сколько своей женственностью, любопытством и своим увлечением, порой доходящим до навязчивой страсти. О женственности и любопытстве Марии Тарасовны распространяться, пожалуй, не следует, а вот о её увлечении надо сказать. Со стороны оно выглядело смешным и даже забавным.

Как только Мария Тарасовна садилась за учительский стол и открывала классный журнал, первым делом, она вызывала кого-нибудь из нас к доске, а после доставала из старого портфеля свой объёмный и уже достаточно потёртый кошелёк. Кошелёк с нежностью раскрывала и высыпала из него кучу мелочи на журнал. После чего, принималась с увлечением пересчитывать копейки и двушки.

Я сидел напротив, у учительского стола и мне прекрасно было видно, с каким азартом и увлечением она это делает. Отвлекалась она только тогда, когда, отвечающий у доски ученик замолкал. Тогда она ставила ему дежурную оценку и вызывала к доске следующего. После чего продолжала своё любимое занятие. Мы все привыкли к счёту и пересчёту её мелочи. Считает, ну и пускай себе считает. Кому она этим мешает? Иной раз, Мария Тарасовна и меня увлекала. Сижу, смотрю и вместе с Марией Тарасовной, пересчитываю её копейки. Больше-то делать нечего. Не будешь же слушать Любку Черкашину или Витьку Москалёва.

Первым Мария Тарасовна всегда вызывала Петьку Кононова. Бывало, откроет журнал, смотрит в него и говорит.

- Так. К доске пойдёт отвечать, Петя Кононов.

Петька встаёт и отвечает.

- Я не знаю, Мария Тарасовна.

- Ага, - говорит учительница. – Не знаешь. Ну, что ж, садись. Ставлю тебе кол.

И столько понаставила ему колов и двоек, что Петьку уже за них и отец порол, и Дмитрий Степанович грозился директорским кабинетом. С Петькой я дружил с первого класса. Он жил поближе к Журавской школе и всегда меня ожидал на дороге, чтобы вместе идти по пути. И со школы мы с ним всё время ходили вместе. Жалко мне его было. Порят ни за что, ни про что. Ладно бы там пороли за алгебру или геометрию, а то порят за какую-то там географию. Лёгкий же предмет. Да и Мария Тарасовна никого и никогда не слушает. Выходи и говори, что хочешь. По дороге из школы я ему об этом и сказал.

- А, что ей буду говорить? – отвечает мне Петька.

- Ты же охотник, - говорю ему. - Рассказывай нам про охоту или еще, про что. Какая тебе разница? Только не говори ей, что не знаешь. Выходи смело к доске и говори.

- Ладно, - говорит Петька. – Попробую.

И вот наступило время урока географии. Мария Тарасовна зашла в класс. Мы встали. Она поздоровалась. Мы ответили. Она села на стул. Открыла классный журнал. Поводила по странице пальцем. Потом оторвалась от журнала и говорит.

- Так. К доске пойдёт отвечать, Петя Кононов.

Я смотрю, она уже по привычке потянулась ручкой в журнал, чтобы ставить Петьке очередной кол или двойку. Но, не тут-то было. Петька выходит из-за парты и идёт к доске. Эксперимент наш начинается. Мария Тарасовна удивлённо смотрит на Петьку, а секунду спустя, достаёт из портфеля свой знаменитый кошелёк. Его трепетно открывает и высыпает мелочь на журнал. Этот мир для неё прерывается. Петька же подходит к карте. Берёт указку и, подставив ладонь ко рту, тихо мне шепчет.

- Что задавали?

- Австралия, - так же тихо шепчу я ему.

Где она, эта Австралия? Я-то знаю. А Петька нет. Он переспрашивает.

- Где она?

- Жёлтая, - навожу его цветом на цель.

Петька смотрит на меня и тычет указкой в Африку. Я кручу головой. Не то, мол. Жёлтой остаётся на карте одна лишь Австралия. Петька не дурак, быстро соображает и тычет, с вопросом ко мне, в Австралию Я киваю головой. Верно, мол, в точку попал. После чего он громко на весь класс говорит.

- Австралия!!!

Так громко, что, аж, Мария Тарасовна отрывается от счёта мелочи и с удивлением смотрит на Петькину указку, которая скрупулёзно и без спешки обводит Австралию. Чего её там обводить, когда рядом нет других государств. Но Петька не спешит и обводит тщательно. Видит, что смотрит Мария Тарасовна. Смотрит она не долго. Вскоре снова возвращается к копейкам и двушкам. А Петька начинает рассказывать. Своим рассказом он увлекает весь класс. Да и как нам не увлечься-то, когда вместо рассказа о далёкой и сто лет нам не нужной Австралии, он рассказывает, как в это воскресенье ходил с отцом на охоту. На зайцев. Петька классный рассказчик. Если разговорится, заслушаешься. В этот раз, он превзошёл самого себя.

Петька рассказывает, а Мария Тарасовна всё считает свои деньги. Петька знает, что умолкать нельзя. После охотничьих рассказов, он обратился к теме урока, то есть к Австралии. Начал речки перевирать в водостоки. Зачем-то стал говорить и показывать, какие там строят большие дома. Я уже стал не выдерживать. Вот, вот не выдержу и прысну со смеху. Пока еле, еле держусь. Не выдержал я тогда, когда он стал рассказывать о пустынях Австралии. Цвет-то жёлтый. А Петька знает, что жёлтый цвет, это цвет пустынь. И он угадал. В Австралии и, правда, много пустынных территорий.

- В Австралии очень много пустынь, - говорит уверенно Петька. – В пустынях водятся верблюды. В пустынях часто бывают песчаные бури. Когда бывают песчаные бури, то верблюды становятся на задние лапы и передними закрывают глаза.

После того, как он показывает, как верблюды передними лапами закрывают глаза, я уже не выдерживаю и на весь класс громко хохочу.

Мария Тарасовна отрывается от мелочи и с упрёком на меня смотрит. Как же прервал её любимое занятие. С большим трудом, но я давлю в себе желание смеяться дальше. Не хочется подводить Петьку. После моего мнимого успокоения, она поворачивается к доске и спрашивает моего приятеля.

- Всё, Кононов?

- Всё, Мария Тарасовна, - отвечает Петька.

- Ну, вот видишь. Можешь же учить. Я и знала, что можешь. Поставила бы тебе четвёрку, да у тебя тут одни двойки, да колы. Ладно, садись. Три.

Петька довольный садится на своё место.

О Марии Тарасовне писать можно долго. Только всего не опишешь.

Алгебре и геометрии учила нас Мария Степановна Беляева. Муж у неё сильно пил. И часто ей было совсем не до школы. Предмет она знала блестяще. Теорем по геометрии я никогда не учил. Бывало, спросит меня теорему, а я и не знаю. Поставит кол в журнал. После объяснения новой темы, задаст нам геометрическую задачку. Да не просто так задаст, а с условием – кто первым решит тому поставит пятёрку. Первым всегда почему-то решал я. Рядом с колом, Мария Степановна тут же ставит пятёрку.

  Однажды, Дмитрий Степанович, оставил нас после уроков, чтобы рассказывать свои военные сказки, заглянул для порядка в журнал и спрашивает меня.

- А, что это у тебя, Балабанов, за отметки такие по геометрии? В каждой клеточке стоит по пятнадцать. Отродясь таких отметок не видывал.

Пришлось объяснить ему, что и по чём. Постращал он меня для приличия, но так это дело и оставил. Ко мне классный руководитель относился по-взрослому [127], а то и с некоторым уважением. Но не из-за инвалида-отца. Что инвалидность? Таких инвалидов в округе много. Уважение от Дмитрия Степановича мне перепадало из-за отцовской должности.

Много наших хуторян побило и покалечило на советско-германской войне [128]. Но Дмитрий Степанович, как-то, не пострадал, хотя взахлёб всё о ней и рассказывал. По моим родным весям уцелели, всё больше, дезертиры, полицаи, кто вернулся из немецкого плена или же те, кто, как и Дмитрий Степанович, выбились в офицеры и захватили войну в самом её конце, да и то стороной [129].

С Лёником Ждановым я сидел за одной партой с первого класса и по четвёртый. А в Журавской школе меня посадили вместе с Иваном Крюковым. Как так получилось и почему, теперь я уже точно не помню. Из-за нашего роста, что ли? Иван ходил в школу из хутора Скоровка, что километрах в пяти от Журавки. С ним мы быстро подружились. И другом он стал настоящим. Вместе с ним мы мечтали быть лётчиками, а потом и космонавтами, чтобы лететь, куда подальше на освоение космоса [130].

Вначале мы с ним сидели на задней парте. А после, из-за баловства, нас пересадили на первую, рядом с учительским столом. У каждого места есть свои преимущества. Извлекали мы его и сидя на первой парте. И так к нему привыкли, что другого нам и не надо.

В Журавской школе учеников постоянно обыскивали. Обыскать могли, где угодно и когда угодно. До уроков. После уроков. На маленькой переменке. По дороге домой или в школу. Чаще же всего нас обыскивали на большой перемене. Обычно это происходило так.

После звонка девочек отпускали, а всех мальчиков оставляли в классе. Двери плотно закрывались. Раздавалась команда. И мы выстраивались в одну шеренгу у доски. Всё лишнее предлагалось добровольно сдать. Что-то мы и сдавали. После чего [131], учителя-фронтовики приступали к обыску. Нас обыскивали почти каждый день и часто по несколько раз. Но, как фронтовики ни старались, наши арсеналы не уменьшались. Отобранные рогатки, духовые трубочки, стреляльные резинки, гороховые пистолеты, а то и самые настоящие самопалы относились в учительскую. А на следующий день [132] наши карманы наполнялись всё тем же. И так изо дня в день. Случалось, что при обысках отымались вещи и посерьёзнее – сигареты там или же ржавые [133] военные трофеи - в виде патронов, артиллерийского пороха и прочего армейского добра, оставшегося от прошедшей войны. За такие вещи следовало уже особое и неотвратимое наказание.

Первым делом допрос, а потом и порка со стрижкой налысо [134].

Однако не всегда обыски заканчивались даже и так. В нашем классе случилось одно событие, потрясшее школу не в переносном, а в прямом смысле.

Вовка Клочков притащил из дома пачку сырого дымного пороха. Где он его взял, так и осталось тайной, да и не о том речь. Вовка жил в Скоровке, а оттуда можно было притащить и не такое [135]. Прохоровка от них отстояла уже не так далеко. Притащил пачку сырого пороха, ну и   положил его подсушить на печку. Сырым-то порохом, что делать? Не на раскалённую плиту положил, а на кирпичи горячие. О пачке той мы тут же забыли. Не до пороха. На переменках баловались. Бегали по классу, как оглашенные. И кто-то зацепил эту пачку. Она и передвинулась на плиту.

А мы не заметили.

На большой перемене в класс с обыском зашли Алексей Иванович Заболотский – директор школы и Дмитрий Степанович Костюков – наш классный руководитель. Девочек они выпустили. И успели закрыть двери. Хорошо ещё, что не успели нас у доски построить…

Директор и наш классный стали посредине класса. Директор уже рот открыл, чтобы давать команду на построение. Армия, видите ли, ему здесь померещилась. Армия, так армия. Рот открыл. И тут, как рвануло. Кирпичи. Дым. Стёкла вдребезги. Грохот такой, что, аж, уши у всех заложило. И ничего не видно. В пустые окна дым быстро густой потянуло. Смотрим. А Алексей Иванович и Дмитрий Степанович из класса по-пластунски вдвоём выползают. В кровищи, в пыли и кирпичными осколками побитые все. А нам хоть бы хны. Даже никого и не поцарапало. Они, правда, тоже в один день оклемались.

Так бы всё и ничего. Да и после этого случая обыскивать стали реже. Жаль только, что Вовку Клочкова из школы выгнали.

Будто он один во всём виноват.

Как бы там ни было, но всё же нельзя сказать, что посещение восьмилетней школы ничего хорошего мне не давало. Что-то полезное падало и во мне оставалось. Да и о нашем дружном классе я уже упоминал. Разве дружба ничего не стоит? И страсть моя к художественному чтению не уменьшилась. Она-то и послужила тем самым предметом воспитания, который легко отвлекал от улицы, заставляя жить и набираться опыта не только на тёмной её стороне. Только, если раньше мне приходилось читать всё интересное, что попадалось под руку, то теперь я увлёкся чтением иностранной литературы. Об избирательности или целенаправленности речи не идёт. До них мне ещё было далеко. Просто, в чтении иностранной литературы, я легче находил для себя самые захватывающие и интересные исторические, и приключенческие темы.

Рядом со школой стоял Журавский дом культуры, располагавший очень хорошей библиотекой. Пожалуй, лучшей библиотекой из всех тех, что потом встретились на моём пути. В ней я и открыл для себя мир: Джека Лондона, Вальтера Скота, Виктора Гюго, Александра Дюма, Фенимора Купера, Артура Конан Дойля, Жюль Верна, Мигель де Сервантеса, Проспера Мериме, Шарля де Костера, Майн Рида и многих других замечательных иностранных писателей.

Читать колхозникам некогда, поэтому столь дефицитные тогда книги в библиотеке стояли свободно. Бери и читай. Полюбил я и русскую литературу на уроках Анны Гавриловны. Тогда же у меня стали получаться и школьные сочинения. Историю тоже знал хорошо. А о географии уже и не говорю. По истории до шестого класса нас учил Матвей Иванович [136], а после - Алексей Иванович – директор школы.

Матвея Ивановича, за его постоянное «дескать», так и дразнили [137] «дескатём». Человеком он был тихим и очень рассеянным. Тоже воевал. И довоевался до нешуточных капитанских чинов. Анна Максимовна – его жена, учила в параллельных «А» классах по русскому языку и литературе. В отличие от своего мужа – Матвея Ивановича, она отличалась сильным характером, и очень высокой требовательностью. Нас она не учила, но эти её качества были хорошо известны и нам.

Матвей Иванович прекрасно знал историю и интересно её рассказывал. Но его никто и никогда не слушал. Уроки истории всегда для нас были большой отдушиной. На уроках Матвея Ивановича можно было набаловаться сколько душе угодно. В пятом классе, на самом первом уроке истории, я его очень удивил, высказав сомнения по поводу достоверности исторической науки.

Мне казалось, что история больше врёт [138], чем говорит правду. Особенно мне не нравилось то, как она убеждает нас о фактах жизни древнего человека. Не нравилась и историческая человеческая цепочка, когда в одном ряду, начиная с приматов, друг за другом идут, якобы, наши предки. Эти свои сомнения я тогда и высказал Матвею Ивановичу, чем привёл его, сначала в растерянность, а потом и в полное недоумение. Он не ожидал такой резкой критики своего предмета и был не готов к его защите. Меня он запомнил и почему-то никогда не спрашивал, ставя заочные пятёрки в классный журнал. Справедливости ради, надо отметить, что в отличие от других уроков, на уроках истории я вёл себя хорошо [139] и знал её действительно на пятёрку.

Директор школы – Алексей Иванович Заболотский – владел предметом истории не хуже Матвея Ивановича и на его уроках, конечно же, никто не баловался и не шумел, но рассказывал он уже не так интересно, как Матвей Иванович. Его слушали, слушал и я, куда же деваться. Но в лице директора, как учителя истории, мы, всё же, больше потеряли, чем приобрели. Алексей Иванович меня спрашивал и ставил почти всегда пятёрки. Моих вопросов он опасался. Я их ему задавал редко. Но, уж, если задавал, так задавал. Иногда его жёсткость превращалась в жестокость. Он выходил из себя и мог нерадивого ученика наказать прямо в классе, при девочках. Случались у него и ошибки.

Но за них он никогда не извинялся [140].

Бога в восьмилетней школе отрицали уже гораздо заметнее, чем в начальной. За ношение крестика могли не только выпороть, но и прилюдно прочитать атеистическую лекцию, высмеять и пристыдить. И мне неизвестен ни один случай, когда, после такого богоборческого мероприятия, кто-нибудь отваживался носить крестик и дальше. О Боге мне напоминали одни лишь кресты на кладбище, да бабушкины ночные и утренние молитвы. Ещё напоминали иконы в старой хате [141].

По поводу ношения крестика припомнился один случай. Хотя, он и не имеет прямого отношения к школе, однако, дабы после не истощилось из памяти, так и быть, расскажу.

На зимних каникулах мамка собрала в узелок пол-литровую бутылку [142] самогонки, кусок сала, краюху хлеба, пару луковиц, дала рубль и со всем этим богатством отправила меня в кузницу. Отправила с тем наказом, чтобы наш бригадный кузнец – дед Ефрем изготовил ей из косы ножик [143]. Учился я в седьмом классе, поэтому мамкино поручение показалось мне лёгким.

Деда Ефрема я знаю давно. Познакомился с ним, когда ещё ходил в начальную школу. Бывало, иду мимо кузницы, нет, нет, да и загляну в приоткрытую дверь. Нравилось мне очень смотреть, как он лихо управляется с раскалённым железом на наковальне. Дед Ефрем - человек строгий и близко не то, что к наковальне, но и к дверям никого [144] не подпускал. А так, издалека, смотри, сколько хочешь. Ему не жалко.

Кузнецом он считался непревзойдённым. Телом был сильным [145]. Со строгим характером и с малоразговорчивым языком. Последним моментом он особенно отличался от многих наших хуторских мужиков. Мне же он казался даже угрюмым и нелюдимым.

Ещё на подходе к кузне, я увидел, как дед Ефрем подковывает бригадирского рысака. Рядом с дедом крутится его молотобоец. А немного поодаль стоят два бригадных плотника вместе с самим бригадиром. Курят и о чём-то разговаривают. Моё любопытство пересилило всё остальное. И я, подойдя поближе, остановился в десяти шагах от деда и рысака.

Дед Ефрем уже заканчивает ковку. Но, всё равно, чуточку интересного зрелища перепадает и мне. Жеребец стоит, как вкопанный. Красавец. И ещё бы ему не стоять. У деда Ефрема не вырвешься. И не побалуешь. Только пар из ноздрей свищет, как у паровоза. Левую переднюю ногу рысака кузнец загнул и зажал её между своих колен. Чистит широким напильником ему копыто. Видно, как жеребцу это нравится. Почистив, дед, не глядя, отдаёт напильник молотобойцу - дядьке Филиппу и прилаживает на копыто подкову. Подкова новая с синевой поволокой. Новые подковы все такие синюшные. Приложив подкову, как следует, он, по одному, выбирает из своих губ зажатые гвозди и вбивает их смачно в подкову.

Загляденье!

Потом плотники запрягают рысака в бригадирские сани. И когда бригадир отъезжает от кузни, дед Ефрем мне хмуро кивает и сипло так спрашивает.

- Чего припёрся?

Как будто сам не видит чего. В кузню с узелками без дела не ходят. Да ещё и бутылка наглядно торчит.

- Мамка послала, - отвечаю я мирно. – Ножик просила сработать косной.

- А в узелке-то чего? – хитро сипит дед.

- Чего, чего, - передразниваю его. – Это тебе, за работу и рубль ещё, вот.

Я достаю из кармана бумажный рубль и вместе с узелком передаю его деду. Дед берёт, развязывает узелок и заглядывает внутрь. А после довольный спрашивает снова.

- Пустую-то бутылку вернуть?

- А, как же, - я отвечаю.

- Тогда иди в плотницкую и там меня подожди.

Деваться мне некуда, иду, куда приказывают. Плотницкая мастерская примыкает вплотную к кузне. Там плотники зимой делают на телеги колёса, а летом лошадиные сани. Я смело захожу к плотникам и прямо с порога с ними здороваюсь. Здороваются со мной и они. Плотники – дядя Ваня Цыганков и дядя Лёша Гнедиков. Оба с хутора Нижняя Гусынка. И дядя Ваня, и дядя Лёша – уже изрядно выпивши. Видать, сегодня я не первый, пришедший за ножиком. Мне известно, что плотники с кузнецом, как и он с ними, по отдельности не выпивают. И с перепавшим по случаю магарычом [146], всегда делятся.

Значит и дед Ефрем, тоже выпивши.

А я и не заметил.

Немного погодя, в плотницкую заходит дед Ефрем и молча ставит на верстак мамкину бутылку. Рядом с нею он раскладывает на газетке уже порезанные хлеб, сало и луковицы. Дядя Ваня Цыганков выуживает из стружек гранёный стакан и дед Ефрем наливает в него самогонку. Потом стакан подаёт не ему, а дяде Лёше. Я наблюдаю со стороны и мне очень интересно. Чувствуется, что дед Ефрем тут за главного. Дядя Лёша быстро опрокидывает содержимое стакана в рот, после крякает и тянется рукой за салом и хлебом. Та же самая процедура повторяется и с дядей Ваней. После дяди Вани выпивает и сам кузнец. Закусывают хуторяне без спешки. Основательно так закусывают.

Закусив, дядя Ваня и дядя Лёша закручивают по цигарке, закуривают, а дед Ефрем отходит в сторону и грузно садится на свободный пенёк. Минуты две или три в плотницкой стоит полная тишина. Слышно только одно сопение мужиков, да их глубокие самосадные затяжки.

- Ты Филиппа по делу послал? – нарушает тишину дядя Лёша.

- Без дела не посылаю, - с металлом в голосе, отвечает дед Ефрем.

- Тогда на сегодня шабашим, - подводит черту дядя Лёша.

Дед Ефрем согласительно кивает головой. Из их разговора я ничего толком не понимаю, потому становится ещё интересней.

- Слышь, Ефрем, - пьяно отзывается со своего места дядя Иван. – Ты бы, пока Филипп возвернётся, рассказал нам, как у фрау в плену жил.

 - Ага, Ефрем, расскажи, - поддерживает приятеля и дядя Лёша.

Я сижу тихо и боюсь, чтобы не прогнали. Ножик, ножиком, а намечающийся рассказ в сто раз интересней ножика.

- Я же вам сколько раз уже рассказывал, - удивлённо роняет кузнец.

- Так, когда это было? А ты ещё расскажи. Слушать-то, о той жизни приятно, - не унимается дядя Иван. Теперь мне ещё лучше видно, что его больше всех развезло.

- Ладно, - соглашается дед Ефрем. – Расскажу. Только, если не будете перебивать. Ты, малец, домой не торопишься? – неожиданно спрашивает он меня.

Я усиленно кручу головой и сглатываю подступивший к горлу комок.

- Ну, тогда слушайте.

Дед Ефрем закрывает свои тяжёлые веки, потом их открывает и, глядя куда-то далеко, далеко вдаль, медленно начинает рассказывать:

«Наш стрелковый полк немцу сдался в полном составе. Начальство всё разбежалось, а без начальства мы, всё одно, что слепые. Окружили в поле на танках. Прокричали, сдавайтесь. Мы и сдались. А не сдайся, так перемололи бы в муку. Пару недель подержали нас на голодном пайку. И не одних нас только. Народу тогда поздавалось немцу уйма. Подержали, погрузили в вагоны и отправили эшелоном в Германию.

Отвезли далеко, почти на самую западную германскую границу. Там выгрузили из вагонов. Отсортировали, кого, куда. Не знаю, кто там и куда попал. Нас же определили на сельскохозяйственные работы в поле. Дело шло к осени. И рабочие руки бауэры на ходу расхватывали. Но поработать вместе со всеми мне не пришлось. Приехала на двуколке фрау и по важной бумажке, выбрала меня к себе в работники. Выбирала она не абы, как и не с бухты-барахты. Выбирала по нательному крестику. Верующая попалась фрау. И так тогда получилось, что из всей нашей братии, крестик один я и носил.

Перстом на меня указала.

А через пару часов, мы и прикатили с нею в хозяйство. У нас таких хозяйств нет. Может, при царе у кого и было, а теперь нет. Дом двухэтажный кирпичный. А если, считая с подвалом, то и в три не вберёшь. В самом доме я присутствовать не сподобился, обличьем и чином не вышел, а вот в подвале приходилось бывать. Не подвал, а самый настоящий подземный дворец. Только холодный. Окорока развешаны на крючьях. Бочки винные у дальней стены. Вы таких бочек и отродясь не видали. Не видывал таких бочек и я. Лишнего не скажу. Справный дом и справное было хозяйство.

Конюшня каменная и под черепицу крытая. Коровья ферма такая же. И свиньи у ней тоже, прикормлены и пристроены, прости Господи, так, что не хуже, чем в нашей колхозной конторе начальство. Два трактора ещё с агрегатами и две немецких семьи в работниках. Землицы гектар двести. Земля не такая, как у нас. Землица холодная. Однако, ухоженная.

В конюшне в стойлах двенадцать лошадей. Поначалу они мне в труды и достались. Напоить, покормить, почистить там. Потом надо ещё их и выгулять. Работы на цельный день. При здоровье оно бы ещё, куда ни шло. А так, какой из меня работник, если едва на ногах стою. Фрау не торопилась требовать от меня эту работу. Определила с жильём на сеновал и пару недель подкормила.

Дармоедничать я не привык.

Встану, бывало, в пять часов утра, а то и в четыре, когда вся немчура ещё спит. Пойду на конюшню. И до первого завтрака сделаю эту работу. Тогда днём мне уже малость полегче. Питался я вместе со всеми. На столе хлеба досыта. Омлет, сало, по-ихнему, шпиг. Масло коровье, сметана и молоко. Кофе ещё дымится. Кофе не пил. С собой мне дают бутерброды. Первый завтрак в девять часов утра. Второй в одиннадцать. А обед в два часа дня. Ужин в семь вечера. Между обедом и ужином, опять бутерброды с кофе или молоком. Распорядок строгий. И не приведи Бог его нарушать. Вы спросите, а когда же работать? Верно. К такому мы не привычны. Но я вскоре привык. Куда же деваться? Поправился быстро и привык. А через месяц или полтора и в силу вошёл. На таких-то харчах, грех не войти. Да, забыл сказать, в обед и на ужин свинины давали от пуза.

Ешь, не хочу.

Фрау звали - Марта. И у нас такие имена теперь водятся. Коров даже, кто называет. Марта – бабёнка справная. Муж у неё офицером на фронте, но в чинах небольших. Я работаю. И время тоже идёт. Думаю всё о домашних. Как они, думаю, там? По детям стал сильно скучать [147]. Однако думы, думами, а тело, оно своё берёт. И после сорок третьего года, стали мы жить с Мартою, как муж и жена. При мальце не скажу о начале. С чего и как оно всё начиналось. Дело это не хитрое. Да и раньше вы слышали. В дом она меня жить не пустила. Но с сеновала перевела. Стал ночевать я во флигеле.

Ну и понятное дело, что ночевать не один.

В сорок четвёртом прибыл на побывку её муж-офицер. После ранения его отпустили долечиваться. Прибыл-то, прибыл. И всё бы ничего. Да жена в положении. Ветром живот не надуешь. Виду интеллигентного. Стал он допытываться. То, да, сё. Кто? Допытался. А после пришёл ко мне пьяный и долго мутузил. Конечно, я мог задавить его одной левой рукой. Офицерик-то хлипкий. Задавил бы. Ну и что? А опосля, куда мне деваться? Он мутузит меня по мусалам [148], а я стою и терплю. Когда руку офицерик зашиб, то стал бить по груди. Тута легче мне стало. Наконец, Гансик [149] выдохся, бросил.

И больше меня он не бил.

Пробыл он с месяц. Подлечился маленько. И снова на фронт. Верите. Перед отбывкой зашёл ко мне. Плачет. И просит прощения. Видать, чувствовал, бедолага, смерть и что больше сюда уже никогда не вернётся. И точно. Месяца через два получает Марта известие о его смерти. А в конце сорок четвёртого и сынишку она родила. Вот, так-то. Весной сорок пятого попали мы под английскую оккупацию. Мне уже невмоготу. Тянет домой так, что терпеть нету мочи. Мучаюсь сам. И Марта мучается. Делать нечего. Надо решаться. Я и решился. Попрощался с сыном и Мартой, и к англичанам в гости. Так, мол и так, хочу в Россию. Они меня помурыжили немного для порядка, да и переправили в советскую оккупационную зону. Там я, как было, всё и рассказал. Особисты покачали головой, покачали. Чудно им стало, как это я от жизни такой и в СССР.

Отпустили домой».

Дед Ефрем замолчал. Дядя Ваня почесал пятернёй затылок. Дядя Лёша тоже завертелся на пне. Всем хотелось деда о чём-то спросить. Но тут неожиданно появился в дверях хмельной и всем довольный дядька Филипп. Появился он не один, а с тяжёлой плетёной авоськой. На версту видно, как из авоськи торчит увесистая бутыль самогона и оттопыривается завёрнутая в чистую тряпицу закуска.

С таким богатством уже не до вопросов.

- Ты выдай мальцу ножик и пусть идёт, - приказал ему дед Ефрем. – Да, выбери, который получше. Или постой. Я сам выберу. Пошли со мной, - это дед уже мне.

Я вышел вслед за дедом и впервые переступил порог кузницы. В кузне пахнет горелым углём и горячим металлом. В нос лезет кисловатый угарный газ. Пару раз дыхнул, не выдержал и чихнул. В горне поблескивают ещё живые огоньки. А за горном висят сморщенные мехи. Вот бы потрогать и покачать воздух! Размечтался. Если и покачаю, то кто мне потом поверит.

Не обращая на меня внимания, дед Ефрем вытащил заначку с ножиками. Покопался в ней и из дюжины уже готовых ножей выбрал один.

Прежде чем его отдать спросил.

- А ты, малец, понял, что из моего рассказа?

Я пожал плечами и брякнул наобум.

- Понял, что у тебя сын в Германии остался.

    Дед Ефрем поморщился, словно от зубной боли и тяжело вздохнув, произнёс.

- Это верно. Остался. Только не в ём одном суть. Сам помысли. Тут дело другое. Не будь у меня нательного крестика, Марта меня бы не выбрала. Так? Так. И как бы опосля сложилася моя судьба, оно ещё неизвестно. Может, давно бы и на свете не было. В крестике всё дело, малец. В крестике. А так пуще крестика, в Боге. Ладно, держи ножик и выматывайся отседова.

Ножик и, правда, он выдал мне классный [150]. Он потом долго мамке служил.

Родненькие мои!

На белом свете всё когда-то кончается. Жизнь земная подобна падению метеорита. Вот она блеснула и уже её нет. И потом выясняется, что ты так ничего и не успел. Даже толком её разглядеть. Так же и у меня. Прошли эти четыре окаянных года. Мелькнули быстрее метеорита. Очень тяжело они мне дались. Тёмный осадок придавил душу. А винить некого. Учителя, учителями. Их мало, а нас много. Поэтому и тяжесть, и осадок – всё на моей совести. Не смог я в себе удержать душевное равновесие. Не удалось пройти мимо и общественной жизни. Теперь-то я понимаю, что без православного воспитания и поддержки сделать это одному не так просто. Понимать-то понимаю, но разве от понимания легче? Грех и сто раз раскаянный, нет, нет, да и всплывёт наружу. Простил ли Господь? Помиловал ли? Вот и шепчешь про себя неустанно: «Господи, прости и помилуй!».

Старцы, если и жили на наших хуторах, то от православия они уже отошли. Даже и столетние Трофим с Матвеем. Космос, космосом и критика, критикой. Их недовольство, так, всё больше поверхностное. На самом же деле, от остальных хуторян они далеко не оторвались. Куда же от опчества-то? Советские чаяния, и надежды давно стали и их чаяниями, и надеждами. А советские радости, их радостями.

Скажу перед Богом и вами, и аз многогрешный, жил тогда не со Всемилостивым Богом, а с теми же самыми радостями.

По-другому и быть не могло.

Советская пропаганда и агитация, не имея православных препонов, довольно легко вползала в наши детские души. Вползла она и в мою. Я искренне верил, что несправедливость и ложь, уже подмеченные мною в миру, есть явление не всеобщее, а эпизодическое. И что, светлое коммунистическое будущее, о котором нам неустанно талдычат и талмудят по радио, в газетах и на уже появившемся телевидении, и есть та самая настоящая цель, к которой только и надо стремиться в жизни. Если, уж, в храмах служат попы - коммунисты [151], то, что спрашивать с нас - малолетних и несмышлёных.

Не знаю, есть ли смысл в сравнении своих прожитых лет. Всё равно, из числа их не выкинешь. А своё, как говорится, оно и есть своё. Но, если всё-таки есть, то восьмилетняя школа несравнима со школой начальной. И не только по интересу к обучению и как следствие, полученным знаниям. Да и что знания! Сами по себе, они не столь и важны.

Мало проку в том, что ты научился решать квадратные уравнения, знаешь химическую формулу воды или имеешь представление о жидкости, находящейся в сообщающихся сосудах. Здесь намного важнее другая ипостась, от которой зависит прочность жизненного фундамента. Она-то у меня и оказалась скользкой. С её хитрой подачи мой жизненный фундамент строился не столько на песке, сколько из самого песка. Поэтому и не случайно, что он потом рассыпался, породив душевную пустоту, ненависть и разочарование в советском строе.

Но и об этом, Бог даст, впереди.

Восьмилетнюю же школу я закончил неважно. О чём и свидетельствовал соответствующий документ. Он пестрел тройками, четвёрками и редкими пятёрками. Выбора не оставалось. Плохое зрение правого глаза закрыло для меня доступ ко всем военным училищам [152]. Мечта стать лётчиком умерла. И мне её было жалко до слёз. Впервые в жизни я растерялся и серьёзно задумался.

Над чем?

Да, всё над тем же. Извечно человеческим, а не только русским. Что делать? И куда деваться? Получалось, что, как ни мозгуй и ни думай, а деваться мне некуда. Стало быть, надо идти в девятый класс. Ближайшая средняя школа имелась только в Радьковке, что в семи километрах от дома. Из Радьковки родом моя мама. Там ещё жили дедушка с бабушкой и многочисленные родственники по материнской линии. Отец тоже приобщился к селу. Колхозы неожиданно объединили и его поставили председателем Радьковского сельсовета. Но поставили не сразу, а спустя какое-то время [153].

Семь километров топать по грязи не хотелось…

Однако пришлось.

В Радьковской школе собрались ученики из отдалённых весей. Что там какие-то мои семь километров! Семь километров, это так, пустяк. Из села Сеймица ребята топали по пятнадцать километров. Из Журавки – одиннадцать. А из Сергиевки - по двенадцать. И это только в один конец. Других школ поблизости больше не было. Хочешь, ходи и учись, а хочешь, иди в колхоз и работай. Работать в колхозе никому не хотелось. Лучше, уж, грязь месить и учиться, чем скирдовать в поле солому или счищать на ферме навоз. Поэтому многие выбрали школу.

Столько народа пришло учиться, что глаза разбегались. Учителя разбили нас на три класса – «А», «Б» и «В». Из нашей школы в среднюю школу  пришло учиться шесть человек из пятидесяти. Остальные поступили в техникумы и профтехучилища или ещё куда. Больше учеников пришло из сёл: Храпачёвка, Масловка, Петровка, Сеймица, Кривошеевка…

Вдвоём с Толиком Погребным мы попали в девятый класс «А». Этот класс оказался коренным, Радьковским. К нему добавили нас и ещё трёх учеников из Храпачёвки. Человек двадцать пять и набралось. В остальных девятых классах сборности оказалось побольше.

В средней школе требования к обучению превзошли мои ожидания и вначале показались невероятно высокими [154]. Оно и понятно, почему. Базовых знаний у меня не хватало. А по точным наукам имелись такие пробелы, что впору хвататься за голову. Я и схватился. Выглядеть белой вороной на фоне сильного класса не хотелось. Поэтому волей, неволей пришлось браться за ум и подтягиваться к остальным ученикам. Ох и трудное же это дело, заполнять давным-давно упущенное. Пришлось отыскивать старые учебники и корпеть над ними часами, изо дня в день, из месяца в месяц…

С такой двойной нагрузкой я и проучился почти весь девятый класс [155].

Очень высокая требовательность к знанию предмета и особенная человеческая участливость в судьбе каждого ученика – оставались не единственными критериями Радьковских учителей. Если в Журавке нас и пороли-то всё больше с политической подоплёкой [156], то в Радьковке [157], наоборот, витала удивительная аполитичность. Здесь не политика, а знания стояли на первом месте. Бывших фронтовиков хватало и здесь, однако, их культурный уровень намного превышал уже нами увиденное и пройденное. Все учителя-фронтовики имели высшее педагогическое образование. На фронте никто из них не выбился в офицеры. Может быть, этим и объясняется их более высокий культурный уровень? Бог весть. Чего не знаю, того не знаю.

Николай Артёмович Кузубов учил нас по русскому языку и литературе. Тихий и очень скромный человек. Я никогда не слышал от него громкого слова. За самостоятельность в сочинениях, он часто называл меня «партизаном» в литературе. Дело в том, что я очень не любил писать сочинения по уже трижды «разжёванной» теме, поэтому и искал новые подходы к ней. Иногда удавалось, что-то найти. И тогда Николай Артёмович зачитывал мой скромный труд перед классом, давая всем понять, что так, всё же, писать не следует.

Дмитрий Иванович Будков учил по химии. Он отличался строгостью и повышенной требовательностью к своему любимому предмету. По химии у него прилично учились даже закоренелые двоечники. Дмитрий Иванович потерял в войну ногу [158] и передвигался на двух костылях. Человек он большой, мужественный и из-за тяжёлого ранения, немножко нервный.

Василий Емельянович Кузубов, однофамилец Николая Артёмовича, учил нас по математике. Он захватил ещё и финскую кампанию. Лицевое ранение повредило ему полость рта, из-за чего он заметно шепелявил. Однако эта шепелявистость не мешала Василию Емельяновичу вести уроки и занимать пост завуча. И с тем и с другим, он справлялся успешно.

Дмитрий Денисович Старченко – директор школы. Вёл он обществоведение. Если, кто вспомнит, то теперь уже и не скажет о чём этот предмет? Так. Ни о чём. Переливание из пустого в порожнее. Базис, надстройка. Чего базис? Какая надстройка? Дмитрий Денисович слыл в школе человеком, хотя и добрейшим, но чрезвычайно рассеянным. Расскажу вам лишь один случай.

А вы, уж, смотрите сами.

Заходит он в наш класс на свой урок. Класс, понятное дело, почтительно встаёт. Дмитрий Денисович проходит на середину и оттуда со всеми здоровается. Класс ему дружно отвечает и тут же садится на свои места. А директор проходит дальше. Садится за стол и, напялив на нос огромные очки, открывает классный журнал. Лицом Дмитрий Денисович очень похож на актёра Игоря Ильинского. Прямо точная его копия. Так, вот. Открывает он журнал и у дежурной по классу спрашивает.

- Кто у нас отсутствует на уроке?

- На уроке отсутствует Лантратова Мария, - отвечает бойко дежурная.

- Та-ак, - тянет директор, ставя галочку в журнал. – Отсутствует, значит, Лантратова. Хорошо.

На секунду он отрывается от журнала, смотрит сквозь стёкла очков и через наши плечи в окно. Потом обратно склоняется к журналу и говорит.

- Так. Отвечать к доске пойдёт, пойдёт к доске отвечать - Лантратова Мария.

- Дмитрий Денисович, - объясняет ему один из близ сидящих учеников. – Лантратова отсутствует.

- Ах, да. Лантратова отсутствует. Так. Понятно. А чего это она отсутствует? – спрашивает учитель больше себя, чем класс.

За весь класс нехотя отвечает всё тот же, из близ сидящих учеников.

    - Болеет, наверное.

- Болеет, - повторяет Дмитрий Денисович. – Болеть нехорошо. Ну, ладно. Тогда пойдёт отвечать. Так, кто же у нас, всё-таки, пойдёт отвечать. Ага. Пойдёт к доске отвечать - Лантратова Мария.

Нам уже становится смешно, но мы пока терпим и вида не подаём. А словоохотливый ученик опять поясняет директору.

- Дмитрий Денисович, так нет же Лантратовой.

- Нет? – он заглядывает в журнал и напротив фамилии отсутствующей ученицы легко отыскивает только что поставленную свою же галочку. – И верно, нет. Ну, тогда пойдёт отвечать. Кто же у нас пойдёт отвечать? А пойдёт у нас отвечать - Лантратова Мария.

Тут мы уже не выдерживаем и откровенно громко смеёмся. После нашего смеха Дмитрий Денисович, наконец, собирается с мыслями и вызывает к доске не Лантратову.

Интересных и смешных случаев из школьной жизни я могу рассказывать много. Рассказывать-то можно, да боюсь согрешить перед Богом. Уж, лучше помолчу.

Два года не четыре. И пролетели они быстро. Остались позади два года ходьбы по грязи, волнительные экзамены, шумный выпускной вечер и торжественное вручение документа об образовании. Хороший аттестат позволял надеяться на поступление в высшее учебное заведение [159]. Так мне думалось, и верилось. Но не у одного меня случились такие хорошие аттестаты. Нашлись аттестаты и получше. А пуще того, нашлись поумнее головы. Хотя, поступай я не на исторический факультет Харьковского университета, а куда попроще, глядишь и поступил бы. А так, поступить на такой престижнейший факультет никаких шансов у меня не было. Даже и одного. И знания не того уровня и обличье лица с фамилией - не от Хама, а от Иафета [160]…

Одним словом, поступать-то я поступал, но так и не поступил.

Город меня жизнью своей не прельщал. А до армии ещё надо было дожить.

  Оставалось одно – колхоз.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Колхоз

«Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них».

(Книга Екклесиаста, или Проповедника. 9. 12).

Возлюбленные мои!

Господь наш, по великой милости Своей, по праведности Боголюбивых пращуров наших, ниспослал русским людям столько землицы, как никому и никогда прежде. Нет и не было (и не будет) ни одного народа, приближающегося к нам по количеству милостей и щедрот Божьих? Если вы ищите таковых в памяти, то не ищите напрасно. Такого народа вы не отыщите и найдёте.

Ибо не было и нет его на земле.

Даже и теперь, в эти окаянные дни, Господь всё ещё оставляет нам много от щедрот Своих. И не столько для пропитания, как для сущего вразумления. А сколько мы уже потеряли, того и не сосчитать. Территория этого государства безбожного несравнима с просторами благословенной Российской Империи. И аз многогрешный, откровенно ностальгирую и плачу по уже упущенной, и так обильно политой русской кровью земле. А так, пуще того, плачу и рыдаю по нашему отступлению от Бога и Царя, от Святого Православия. Можете обвинять меня, нечестивые люди, в имперских амбициях или в чём вам угодно! Обвиняйте! Что мне ваши обвинения? Только обвиняя, помните и трепещите! Ибо я верю и знаю, что наши молитвенные слёзы [161] смоют позор отступления. И тогда Господь нас простит, и помилует. И дарует нам по своей любви пуще прежнего. Так будет. И время это уже скоро.

Плодородная земля Черноземья недолго ожидала своих Божьих посланцев. Уже в конце десятого века мои Боголюбивые пращуры начали обживать столь богатые вольные земли. Тогда они считались окраиной Руси. Приходили семьями и поодиночке. Сбивались в поселения и городища. Укрепляли их. Возводили православные часовни и храмы. И с Божьей помощью приступали к труду на земле. А вокруг кочевые племена. Языческая тьма. Постоянные набеги…

Рука не дрожала и душа тоже. Если же у кого и дрожала, тот долго не выдерживал и уходил. Постепенно православные люди привыкали к сохе и мечу. Не просто жить в таких условиях. Но ничего. Главное – жить с Богом! Господь не оставлял Своих верных детей. Окраины крепли и преумножались. Городища превращались в городки и города. И со временем, русские люди становились надёжным щитом для Святой Руси и трудной преградой на пути нечестивых в её глубины.

Так и жили с мечом под рукой, и с крестом в головах.

Белгород и Курск насчитывают добрый десяток столетий. Есть в Черноземье места и постарше. Разговор не о них. Как уже было сказано выше, мои родные места осваивались значительно позднее. С чем это связано, сказать затрудняюсь. Может быть, просто для расселения не хватало людей. Однако освоили и обжили. И к началу безбожной власти по руслу Донецкой Сеймицы люди жили безбедно.

Не многие из наших крестьян втянулись в революционную авантюру. И при советах ещё долгое время продолжали жить по старинке. Жили до тех пор, пока советская пропаганда и агитация, как ржа не разъела души отдельных крестьян – активистов. Одурманенные люди превратились в настоящих служителей сатаны. С их помощью и начался всеобщий грабёж, названный потом раскулачиванием. Страху и горю на хуторах он наделало не мало. Не удалось отсидеться зажиточным людям за своими плетнями. Жизненный принцип - «моя хата с краю» - на этот раз не помог, не сработал. Активисты добрались и до краёв.

Десятки ограбленных властью хуторских семей потянулись, под конвоем, на русские Севера, в Сибирь, Казахстан и куда подалее. Потянулись без имущества, без мнимых прав и свобод, без ничего. Многие потом там и сгинули, и пропали без вести [162]. Вот после такого страха-то и увиденного соседского горя, попробуй и не пойди в колхоз? Советская власть, вдобавок ко всему - ещё и хитрая штука. Она прекрасно понимала, что объяви она вначале о приёме в колхоз, кто же в него пойдёт?

Никто. А прижми, как следует, мелкого сельского собственника, выдави из него слёзы и кровушку, вот тогда с ним и можно разговаривать. Прижали так трудягу-крестьянина и выдавили из него столько слёз и кровушки, что у проклятых советов, аж, дурная голова закружилась от успехов [163]. Когда стали записывать людей в колхоз, по нашим весям не нашлось ни одного отказника.

Так, все скопом в безбожие и записались.

Голод начала тридцатых годов и впроголодь всё последующее время, каторжный труд с утра и до вечера, страх и трепет перед властью – всё это и ещё многое чего другое, сполна испытали мои земляки. Потому и не спешили рваться на советско-германский фронт. Чего они там забыли? Жизнь одна и своя рубаха ближе к телу. А советская власть, так и вовсе – и не жизнь, и не рубаха. Кто попадал на фронт, старались, как можно быстрее возвратиться домой. И возвращались. Если не перебегали к немцам, конечно. По моим наблюдениям и подсчётам, около трёх четвертей хуторян дезертировали в начальный период войны. В сорок третьем году власть их «помиловала» и опять забрала на войну. Забрала не из милости, какая уж тут милость, а из-за скудности человеческой. По тюрьмам и войнам народец весь порастрясли. И дожились до такого, что и воевать-то стало некому. Для пушечного же мяса годились все.

И дезертиры тоже годились.

После войны, снова голод и безпролазная нищета. На хуторах оставались семьи, для которых и наспех вырытая землянка считалась родным домом. И это на богатейших-то землях! Кормили советским хлебом всех, кого ни попадя, а своих людей морили голодом. Впрочем, каких там своих людей? Для безбожной власти своих людей не существует в природе.

После войны и года, этак, до шестидесятого [164], в сельской местности ещё оставался крестьянский дух. Вот если бы тогда разрешили фермерство [165], то, может быть, советская деревня ещё и пожила. Но куда там! Деревенское прошлое и ворошить не следует. Наоборот. Во времена Хрущёва приусадебные участки многократно перемеривались. И лишние сотки земли - беспощадно отрезались. А о двух коровах, упаси Бог, и думать не смей. Не отобрали бы последнюю…

Две коровы колхознику держать не разрешалось.

Родом Хрущёв из Калиновки, что в Курской области. Говорят, в юности он был свинопасом. Что ж, быть свинопасом, для простого человека, это ничего. А если с Богом и Верой, так и спасительно. Хрущёв же, как был неверующим свинопасом, так им до конца и остался. О его сельскохозяйственном мировоззрении наглядно свидетельствует хотя бы и вот этот случай.

Как-то приехал он на свою родину. В Калиновку, значит. По его приезду, согнали всех людей в клуб. И под дежурные [167] аплодисменты, и бденным охранным оком, начал Никита Сергеевич свою обычную речь о том, что будто скоро в стране наступит коммунизм. И будто наступит такое благоденствие, что прямо ниоткуда изольются молочные реки с кисельными берегами. И что, мол, вам, дорогим моим землякам, тогда будет так хорошо жить, что и ни в сказке сказать, и ни пером описать.

Коров вы, мол, держать не будете…

После этой фразы о коровах один человек в зале не выдержал и громко так, по-хохлацки, выкрикнул.

- Мыкыта, да чi ты здурiв? [168]

Хрущёв поперхнулся на очередном слове и от злости весь покрылся испариной. Охрана, было, кинулась в зал отыскивать виновника «преступления», однако у Хрущёва хватило ума их остановить. Смелого человека не тронули. Хрущёв вскоре уехал. А людская молва, о «дурости» первого человека в СССР, пошла гулять по городам, посёлкам и весям.

Докатилась она и до моих ушей.

В Хрущёвское время много случилось всякого. И целина. И культ личности Сталина. И пресловутая «оттепель», его же имени. При Хрущёве начался и великий исход крестьян от земли. Я нисколько не преувеличиваю. Иначе, как «великим» исход этот не назовёшь. О нём мало теперь говорят. Раньше тоже говорили не много. Оно и понятно. Крестьяне, люди всё больше молчаливые. А городским политиканам, всегда не до крестьян. Так оно везде по миру, а не только у нас.

Рабство на земле ещё оставалось [169]. Но гонка вооружений и грандиозные партийно-промышленные прожекты требовали всё новых и новых рабочих рук. А откуда их взять, если не из сельской местности. Крестьян раскрепостили, едва не сказав: «Бегите». Они и побежали. Люди избавлялись от колхозной каторги и раньше. Но, что вы? Раньше, совсем не то, что при Хрущёве. Раньше уходили через армию и флот, правоохранительные органы, через наборы в ФЗУ [170]…

Теперь же уходили по родительскому и своему желанию.

Да и как не уходить, когда с самого раннего детства дитё своими глазами видело каторжную родительскую жизнь, и постоянно слышало от них одно и то же наставление: «Сыночек (или доченька) видишь, как мы трудно живём. И светлой минуточки нет. Учись, чтобы, не дай Бог и тебе не остаться в деревне. Нам уже всё равно, как-нибудь свой век доживём. А тебе ещё жить, да жить. В городе лучшая жизнь. Будешь хорошо учиться, поступишь в институт или техникум и останешься в городе. А мы тебе будем помогать и радоваться на старости лет, что тебе выпала лучшая доля…».

Ну и уходили.

Когда я пришёл работать в колхозную тракторную бригаду, моих сверстников рядом уже и близко не стояло. Все разбежались по ближним и дальним городам.

Прошу понять меня правильно. Зачем мне охаивать советский строй и его колхозное детище? Говорю, как на духу. Нет у меня такой мысли. Да и зачем мне их охаивать, когда и так, всё видно и понятно. При советах люди жили по-разному. Когда-то хуже, когда-то немножечко лучше. Другое дело, что никогда не жили православно. И никогда не жили богато.

Сейчас же, сравнивая те прожитые отрезки времени, пожилые люди впадают в иллюзию и думают, что при советах они жили лучше, чем теперь. Ничего подобного! В советское время жили всегда плохо и жили в страхе. Но сами были молоды. Любили друг друга, рожали детей. Имели свои малые семейные радости. Оттого и кажется, что жизнь прошла правильно и насыщенно. Иногда хвалят Брежнева и вспоминают, что при нём наелись хлеба досыта. Самогонки напились вдосталь. И на сберкнижку положили рубли. О Боге почему-то никто не вспоминает. Бога, как тогда, так и теперь забыли на веки вечные.

Бога забыли. Это верно. Только вот Господь Бог нас не забыл окаянных.

Колхозы поначалу обобрали крестьян до нитки. И до войны колхозники еле, еле перебивались с хлеба на квас. Хлеба часто до весны не хватало. Приходилось есть, что ни попадя. Ели щавель, лебеду, свёколку. Свёколка это ещё, слава Богу. Свёколка, это ничего. Ей радовались. Случалось, что и голодали. Ни поесть в хате нечего и ни одеться не во что. Нищета. В пору с сумой идти по миру. Только, куда идти, когда везде и всё одинаково. Так и дожили с горем пополам до самой войны. А в войну бойцы НКВД взяли, да и подожгли Прохоровский элеватор. Зачем подожгли? А, чтобы врагу не досталось. Нет бы, раздать зерно колхозникам. Но, куда там! Пусть уж лучше всё сгорит и никому ничего не достанется. Ни зёрнышка.

Политика такая.

Войска вместе с советской властью отошли на восток. А местное население оказалось брошенным на произвол судьбы. Осталось только одно - перекреститься и умереть с голоду. Однако Господь голода не допустил. Да и крестьяне от временного безвластия не растерялись. Как известно, худа без добра не бывает. Ещё до подхода немцев, хуторяне растащили всю горелую пшеничку по своим хатам. Приходили и приезжали за ней из самых дальних хуторов. Не пропадать же добру зазря. Пшеничка та потом, ох, как пригодилась. Многих людей она спасла от голодной смерти. Хлебушко из неё получался славный. Пусть и попахивал он изрядно дымком, но это ничего, силушку свою он не потерял.

Немцы открыли в Радьковке церковь. И землю крестьянам раздали. Раздать то, раздали, а работать на ней всё равно некому. Сеять и убирать пришлось сообща. Потом пришли снова советы. И колхозная жизнь продолжилась. Жизнь на наших хуторах во многом зависела от председателя колхоза. Если председатель попадался толковый, то и жизнь текла веселей, и сытней.

Ещё и война не закончилась, как председателем на наших трёх хуторах поставили Курганского Матвея Ивановича. До войны он окончил полеводческие курсы и жил на хуторе Мироновка. Вернулся раньше домой по ранению. Ставить больше некого. Его и поставили председателем колхоза. Звали его за глаза «дядя», а жену «тётя». Колхоз же назывался «Путь крестьянина».

Матвей Иванович оказался не глупым человеком. Ещё война где-то гремит. Вокруг разруха и голодно. Районное начальство бушует и берёт за горло - требует зернопоставки и прочее. Впору загорюниться или же запить горькую. Но «дядя» не растерялся. По сусекам и где плохо лежит начал он потихоньку собирать, что осталось. Осталось мало что. Но, то скотинка, какая брошенная властями прибьётся. То лошади от кавалерийских корпусов отобьются. То ещё, что перепадёт. Так, мало помалу кое-что в колхозе и завелось. А уж раз завелось, то и развелось. С приплодом и поделиться, для пущей пользы, не грех. С кем поделиться? Понятное дело, с кем. Не абы же с кем, а с нужными для колхоза людьми.

И повёз мой сосед Порфирий, а «дядин» ездовой, в Прохоровку подарки. И «тётину» самогоночку, и «дядиных» поросяток и баранчиков. Кому повёз? Известно, кому. Секретарю райкома повёз, начальнику милиции, прокурору, начальнику райзо [171]. Нужным людям повёз. Эти нужные люди потом и пригодились. Когда в сорок шестом и сорок седьмом году случился недород от засухи, а по хуторским весям прокатился страшный голод, то, по просьбе Матвея Ивановича, они и актировали одно ячменное поле, как некондиционное. Это поле спасло многие жизни от голодной смерти. На каждую семью пухлых колхозников раздал «дядя» по пуду ячменного зерна. Им и спаслись от смерти. Одного Антона и унесла она клятая. На других хуторах унесла много больше людей.

Позднее, маленькие колхозики начали укрупнять и ставить председателями офицеров-фронтовиков из местных хуторян. Конкуренции «дядя» не выдержал. Не помогли даже прежние связи. Без блеска погон и орденов трудно удержаться на плаву.

Офицеры-фронтовики много пили и долго на своём месте не удерживались. На их место приходили другие. И такая кадровая чехарда продолжалась до шестидесятого года. В шестидесятом году председателем колхоза у нас поставили Зенина Кима Степановича. Если Матвея Ивановича я запомнил уже довольно пожилым и больным человеком, то Кима Степановича помню весёлым и жизнерадостным. Запомнил любителем русских песен и шумных застолий, и ещё великолепным юмористом-рассказчиком. Он часто бывал у нас в гостях. Всегда называл нас своими «зятьями». И когда он привозил с собой своих дочек (наших погодков), мы с братом от стыда прятались или убегали от его дочек подальше.

Родом Ким Степанович из соседнего района Курской области и до своего председательства работал главным редактором районной газеты. Приехал он, однажды, уполномоченным от района и на общем колхозном собрании стал бойко говорить и поучать, как надо правильно работать на земле. Говорить, оно, конечно, можно. Говорить, это не работать. Да и язык, как известно, без костей. Только и колхозники, не будь дураками и, видя столь шустрого говоруна, взяли, да и выбрали его в председатели.

Ким Степанович, было, опешил и начал отмахиваться от новой должности, и всем говорить, что он никогда не работал в сельском хозяйстве и что даже не знает, как курей разводить. Но колхозники остались непреклонными. Раз выбрали председателем, так и менять нечего. В районе его кандидатуру утвердили. Утвердили и в области. Ничего не поделаешь. Пришлось засучивать рукава и браться за незнакомое дело. На первом же заседании правления, Ким Степанович откровенно признался в своём очевидном невежестве и, пообещав быстро учиться, отдал в руки специалистов колхозные отрасли.

Через год колхоз вышел на первые места в районе.

Главное, не мешать людям знающим и умеющим работать. Остальное приложится. И приложилось. Четыре года он проработал в наших местах, затем его повысили и забрали в область.

С другими председателями не всё получалось так удачно. То бывшего директора кирпичного завода пришлют. То пьяницу инструктора райкома партии поставят. Не выгонять же своего человека на улицу. То еще, какого проходимца утвердят.

После Кима Степановича один только Коржов Иван Николаевич и достоин упоминания. Мужиком он оказался настоящим - хватким и в меру разумным. С высшим агрономическим образованием. Ему быстро удалось навести утерянный за годы порядок. Председателем колхоза проработал Иван Николаевич тоже не долго. Вскоре его поставили начальником райсельхозуправления.

Когда я пришёл на тракторную базу, председателем колхоза работал уже другой человек. Из той самой партийной когорты. Ячмень от гречихи он отличал. А вот сурепку от горчицы, пожалуй, что и нет. Как ни парадоксально, но все наши председатели оказались людьми крещёными. Крещёные сергианские коммунисты. И смех, и грех. Похоже, что никто из них не верил ни в Бога, ни в коммунизм. А жили, как и все вышестоящие - по революционной инерции. При Брежневе такая жизнь уже дозволялась.

При немцах и после них, церковь в Радьковке всё время работала. В Прохоровском районе и в соседних районах храмов больше не было. Советская власть все их сломала и нещадно порушила. В Радьковке же почему-то оставила. На показ, что ли? В школу я ходил мимо церкви и по субботам видел множество машин из разных районов. Люди привозили своих детей на крещение.

Поп жил богато. Ещё бы, столько вокруг треб. Почитай, он один на два, а то и на три района. Попов у нас ставили по партийной разнарядке. Я этому долго не верил. Да, отец родной подтвердил. Он много лет проработал председателем сельсовета и не однажды у попа угощался. Отец подтвердил правдивость одной байки, долго ходившей по нашему околотку. Кому сказать, так и не поверят.

А дело было так.

Сидели мужики на лужку возле церкви и потихоньку выпивали. Смотрят, идёт по дороге поп. И идёт тоже выпивший. Были бы сами трезвые, промолчали. А по-пьяни, оно и море по колена. Один из мужиков окриком и рукой подозвал батюшку. Батюшка не стушевался и подошёл к весёлой кампании.

Мужик и говорит ему.

- Что же это ты, батюшка, такой несознательный. Коммунизм на дворе грядёт, а ты всё культу служишь. Не хорошо, вроде, получается. Или, как?

- Или, как, - отвечает батюшка.

Мужики в недоумении вытянули хмельные лица, а батюшка им охотно поясняет.

- Я ведь коммунист, дети мои. И в храме служу по партийной разнарядке.

- Да, ну? – не поверили ему сходу колхозники. – Если коммунист, тогда покажи свой партийный билет.

- Глядите, - опять не стушевался батюшка.

Достаёт он из кармана свой партийный билет и смело показывает подвыпившим мужикам. Мужики и рты пораскрывали. Точно, коммунист! И документ в полном порядке. Краснее бы, так уже некуда. Посмотрели они, посмотрели и рты свои позакрывали. А батюшка положил красную книжицу на место и пошагал по своим делам дальше.

Укора не получилось. Да и что с сергианина взять? Хотя и сергианин сергианину рознь. Расскажу ещё одну историю.

Уже более печальную и поучительную.

В Журавке, когда только, только образовались колхозы, и церковь ещё стояла на своём месте нетронутой, служил священником мой дальний родственник и однофамилец - Фёдор Дмитриевич Балабанов. Слыл он человеком, едва ли не праведным. А так пуще того, слыл человеком справедливым и сильным. Жил отец Фёдор на хуторе Балабановка и жил очень бедно. Дал ему Господь много талантов, но без горестных испытаний и в его жизни не обошлось. Отец Фёдор долгое время служил дьяконом. Когда же советы пересажали всех священников, пришлось и ему подъять этот тяжёлый крест. Так и служил он в храме по милости Божьей. Голос у него такой, что и свечки гасли, и стёкла в храме дрожали. Силы - человечище – богатырской. Только с одной семьёй и неладно. Детей много и половина из них убогие.

Смирялся отец Фёдор и за всё славил Господа.

Колхозов тогда в сельсовете насчитывалось несколько. Иной раз и до десятка доходило. И председатель сельсовета имел власть великую.

Шёл как-то отец Фёдор мимо сельсовета. А в это время председатель вышел со своей свитой на крыльцо. Вышел с маузером и с красным лицом от самогона и сытой пищи. Весело председателю стало от увиденного на дороге попа и от силы своего могущества. Захотелось показать перед подчинёнными силу советской власти. Не зря же отец Фёдор на глаза ему попался.

Бес его уже за душу дёрнул, нельзя попа пропустить.

- Фёдор Дмитрич, - говорит отцу Фёдору председатель с крыльца. – Погодь-ка минутку.

Отец Фёдор остановился.

- Слушай, Фёдор Дмитрич, ты человек видный и в народе уважаемый. У меня к тебе есть одно предложение. И ты его выслушай. Бросай свой аллилуй и мы тебя сегодня же поставим председателем колхоза. А, Фёдор Дмитрич, бросай.

Нет бы, отцу Фёдору промолчать, да и идти себе своей дорогой дальше, но отец Фёдор не промолчал.

- Бросай ты свой аллилуй! – ответствовал он председателю.

Этими словами, сказанными при свидетелях, он и обрёк себя на мучительную смерть. Председатель сельсовета отцу Фёдору слов этих не простил и не посмотрел, что у него много убогих детишек и в доме страшная нищета. Составил нужную бумагу. И отца Фёдора вскоре забрали. Долго о нём не слышали никаких вестей. Уже перед самой войной, возвратился один сиделец, родом из Сеймицы и рассказал хуторянам, что мыкал он горе в Ташкентской области вместе с отцом Фёдором. С утра и до позднего вечера их лагерь работал в поле на хлопке. Пили воду из грязных арыков. Началась дизентерия. Не минула она стороной и отца Фёдора. Так и закончил он свои земные дни на коленях у земляка.

С его внуком – Толиком – мы стали большими друзьями. Жил он без отца, с тётей и матерью. И жил так бедно, что кроме кирзовых сапог на ноги и одеть было нечего. Хата, крытая старой престарой соломой, во многих местах протекала.

И накрыли её шифером только уже в девяностые годы.

Почему я пришёл на тракторную бригаду, а не на ферму? Объясняется это просто. Средняя школа дала мне профессию тракториста. В ней я и решил себя попробовать. К технике меня совсем не тянуло. Больше тянуло к бывалым людям. И трактористы входили в их число. От остальных колхозников они отличались осознанием своей значимости с дерзкой примесью независимости. За значимость и независимость приходилось расплачиваться, иной раз и свободой. Особо дерзких и независимых власть нет, нет, да и сажала суток на пятнадцать, а то и на полгода. Сажала и для показухи, и чтобы другим неповадно было. Случалось, что за большие провинности лишали свободы и на большие срока.

К семидесятым годам отток молодёжи из сельской местности завершился. Люди в колхозах на целое поколение, вдруг, стали старше. И процесс старения с каждым годом усугублялся всё больше и больше, вначале вызывая опустошение, а потом и окончательную гибель сёл, деревень и хуторов. Только на одном моём веку, пять окрестных хуторов стёрлись с лица земли.

И это в одной из лучших центрально-чернозёмных областей России!

Моё знакомство с трудовой колхозной жизнью началось значительно раньше семьдесят третьего года. После окончания четвёртого класса я, как и многие мои сверстники, пришёл работать на зерновой ток. Меня взяли грузчиком на бортовую автомашину. Самосвалов в колхозе почти не имелось, вот и разгружали мы зерно вручную. Целый месяц я лопатил зерно на току. Работа очень пыльная и тяжёлая. Но легче работы для нас не нашлось. Мы же и такой работе радовались. Нам казалось, что причастность к столь ответственному труду делает нас самостоятельней и значительно взрослее. Стремление стать взрослее удваивало силы. И понятно, почему. Быть маленькими уже всем надоело.

После уборки зерновых нас поставили на силосование кукурузы. Силосование пыльной работой не назовёшь. Скорее, наоборот. Силос - штука мокрая, но от того и не менее лёгкая. Надо заметить, что в колхозе, как и вообще, в крестьянском труде лёгких работ не существует. Всё приходится делать через силу и без облегчающих технических средств.

Россия, это вам не Германия [172].

В последующие летние каникулы мы уже считались едва ли не штатными колхозными работниками. Так, что трактор трактором [173] и база базой, а представление об общественном колхозном труде я и без тракторной базы уже имел капитальное.

Моё поступление на работу вызвало у земляков-колхозников смех и недоумение. Смех их понятен. Трактористы не считали меня ровней. Начальственное положение отца - тому причиной. Поэтому их смех был для меня весьма болезненным и унизительным. И через эту боль, и унижение ещё только предстояло переступить. Многие на тракторной базе годились мне в отцы, а некоторые годились и в дедушки. С их детьми и внуками я учился в школе или хорошо знал их по улице. И вдруг, на тебе, их дети и внуки в городе, а я здесь, с ними. Они не могли понять, почему это так? Все мои слова о скорой армии пролетали мимо ушей и казались им несерьёзным доводом. Армия армией, а колхоз, всё же, колхозом.

Бригадир тракторной бригады – Григорий Алексеевич Щендрыгин, как только я появился на базе, сразу определил мне фронт предстоящих работ. Подозвав к себе, он указал рукой на груду металла, из которого надо было собрать трактор ДТ-20 [174]. Задача понятна. А раз задача понятна, то вместе со слесарем, мы и начали её потихоньку решать. И, слава Богу, уже к обеду трактор собрали. Слесаря звали Семёном. Я его знал. Жил он на краю хутора Белозёровка, что у самого пруда. Раньше Семён работал на тракторе, но из-за постоянной нетрезвости его понизили до слесаря. Он мне показал, как надо управлять этим маленьким и примитивным тракторком.

До самого вечера я с удовольствием катался на нём, осваивая технику вождения и привыкая к новому для себя делу.

На следующий день, мы с Семёном нацепили на трактор толкающую волокушу и с его благословения, я поехал в поле сталкивать копны соломы для скирдования. Потом меня перевели на силосование, где поставили на более сильный трактор Т-38. После силосования я с неделю поработал на МТЗ-50 и уже, затем пересел на ДТ-75. ДТ-75 считался тяжёлым пропашным трактором и вместе с такими тракторами, как ДТ-54 и ДТ-74, он входил в обойму самых рабочих и необходимых для колхоза тракторов.

С началом осени нас перевели на посуточную работу. Сутки мы работали в поле, а после работы сутки отдыхали дома. Днём я косил кукурузу на силос. А вечером отцеплял кукурузный комбайн и навешивал навесной плуг. Затем всю ночь пахал зябь.

У моего напарника часто болела жена, поэтому приходилось работать и вместо него. Два часа ночного сна в тракторе мне хватало для восстановления сил.

Пахать землю я очень любил. Ночью трактор работает ровно. Горючая смесь ночью лучше обогащается кислородом. И дизельный мотор почти не чувствует нагрузок. Фары горят ярко. Паши себе, да паши. Круг проехал – видна прибавка к вспаханному куску поля. Результаты труда искать не надо. Вот они, прямо перед тобой. За ночь я вспахивал две нормы, чем приводил в раздражение опытных трактористов и бригадную учётчицу. Ей почему-то не хотелось правильно записывать вспаханные гектары и не следи я постоянно за результатами своего труда, она бы записывала их меньше. Прецеденты обмана уже имелись, поэтому и приходилось заниматься элементарной геометрией.

Но, как ни следи, всё равно нас обманывали. Не учётчица, так в конторе. Советская система, в этом смысле, везде одинаковая. И позже мне довелось в этом убедиться. Кто работал на простых работах, тот знает, что это так. А кто и сам обманывал людей, тот знает об этом ещё лучше.

В декабре месяце, из-за страшной распутицы, меня заставили отвозить на сепараторный пункт молоко молочно-товарной фермы. И отвозил я его до тех пор, пока не ударили морозы, и не замёрзла просёлочная дорога. А после Нового года, я поставил трактор на ремонт в центральную колхозную мастерскую. Там меня и нашёл учитель филиала Старооскольского сельского профтехучилища. Филиал этого училища располагался в здании бывшего колхозного радиоузла. Учитель набирал группу для обучения профессии механизатора широкого профиля. От количества учеников зависело его жалованье. Не первый год филиал действовал в нашем колхозе, выпуская механизаторов в окрестные колхозы и совхозы.

Я в этой профессии не нуждался, так как и так её уже прилично освоил. Но учитель предложил закончить филиал без отрыва от производства, пообещав платить исправно стипендию и выдать хорошую спецодежду. Он так меня долго и слёзно упрашивал, что я подумал, подумал и согласился. В конце концов, лишние девяносто рублей стипендии [175] и спецодежда не помешают.

До обеда я обычно возился со своим трактором в колхозной мастерской, а после обеда на пару часов заглядывал в здание бывшего колхозного радиоузла. Николай Иванович [176] интересно рассказывал о взаимодействии различных механизмов. Эти часы даром не проходили. Из рассказов учителя я узнавал много нового и полезного для работы. Теория с практикой приносила крепкие знания. Они не забылись и до сей поры. СПТУ я закончил с отличием. Однако аттестат об окончании получил не сразу, а уже после армии.

Ученики у Николая Ивановича набрались разные. Некоторые из них годились мне в отцы. По каким-то причинам раньше они не смогли получить профессию механизатора, хотя многие из них уже давно работали в этой профессии. Работали, кто кем. Кто прицепщиками, кто комбайнёрами или же трактористами. На перерыве они часто рассказывали различные истории. Одну из них я запомнил. Рассказал её тёзка учителя - Николай Степаненков из хутора Слобода, что недалеко от Радьковской церкви. Николай из всех учеников выделялся серьёзностью, если не строгостью. Лет ему исполнилось уже много. Обычно он молчал. А тут взял, да и разговорился. Его слова, как магнитом, притянули наше внимание.

Начал он так.

- Вот вы здесь всё болтаете попусту. Оно и понятно. Молодые вы. И угомона на вас никакого нет. Расскажу я вам один случай, произошедший со мной в аккурат после смерти Сталина. Так уж и быть, расскажу. А вы послушайте, да покумекайте, глядишь, опосля маленько и угомонитесь.

Николай неожиданно прервал своё вступление и стал отряхивать со стареньких валенок, замеченную только теперь полову. После его слов все разом перестали шуметь, обратив взор на старые престарые валенки Николая и в надежде услышать продолжение. Но Николай не спешил с рассказом, давая понять, что полова на валенках сейчас его больше занимает, чем напряжённые лица слушателей. Наконец, он закончил отряхивать валенки и, подняв голову от груди, тихо, как ни в чём не бывало, продолжил.

- Мыши и крысы проели стенку в хате, а глина, как назло, вся взяла и закончилась. Без глины в доме, не маленькие, сами знаете, беда. Выпросил я у бригадира ход и лошадку, да и поехал в глинище за глиной. Летом дело было, но ещё до жнивья. Еду я, значит, по дороге, а в небе жаворонки поют и стоит в поле такая теплынь, что впору лежать себе где-нибудь в холодке, а не волочиться на битой телеге за три-девять земель. Без глины оно и сейчас никуда, а тогда и подавно.

Рассказчик опять замолчал и снова внимательно осмотрел свои валенки. Но, на сей раз, он смотрел на них не так долго.

- Подъехал я к глинищу. Распряг лошадёнку. Стреножил её и пустил пастись. Корма в овраге не меряно, далеко не отойдёт. А сам, взяв лопату и ведро, спустился вниз. Женатый я уже был тогда. И двое малых деток имелось. Из-за них и полез в это провалье. Каждому хочется глинки белее. Вот и вырыли такую дырищу, что попервах в неё и лезть страшновато. Но деваться некуда. Полез. А если бы не полез, то спрашивается, зачем тогда и приехал, по такой-то жаре? Полез. Начал орудовать лопатой и выносить ведром глину наверх. Вылезу, посмотрю на свет Божий. Лошадь рядом с телегой пасётся. Тишь вокруг и благодать. Одни только жаворонки и шумят. Да, разве, ветер ещё. Душа немного успокоится, и лезу дальше глину долбить. Дело уже к концу приближалось. Вдруг, слышу, будто зовёт меня кто-то. Даже самому интересно стало. Кто же это меня так зовёт? Только, ведь, был наверху и никого не усмотрел поблизости.

Стану долбить, а он опять меня зовёт. Делать нечего, пришлось вылезать из дыры. Вылез, гляжу, а прямо у телеги стоит древний придревний дедушка. С бородкой такой и седой весь. Посохом мне грозится и говорит так: «Что же ты это, Николай, себя не жалеешь. Деток бы своих пожалел, что ли». И в это время, как ухнет в дырищи обвал. Аж, пылища оттуда дыминой пошла. Я обернулся на страшный звук, а когда повернулся обратно к дедушке, его уже и след простыл. Выскочил я из ямы и сколько ни глядел никого вокруг так и не обнаружил. Словно испарился мой спаситель.

Потом-то на иконах его рассмотрел. И знаете, кто это был? – и, не дождавшись нашего ответа, Николай сам пояснил. – Николай Угодник это был. Вот, так-то. Хотите, верьте, а хотите, нет. Только я и до сих пор живой. И за всё спасибо ему – Николаю Угоднику. Веры в вас никакой, да и сам я этим грешу. Но, что было, то было. А вы теперь сами покумекайте, глядишь, маленько и угомонитесь. Не всё так просто в этом мире, вот, что я вам скажу. Не всё так просто. Хотя это ещё с какой стороны посмотреть. Сурьёзности нам не хватает и веры. А если бы хватало, то и жили бы по-другому. Неужто наши предки дурнее нас с вами были? То-то и оно, что не дурнее. С этим вы спорить не станете. Церкви порушили, одна лишь в Радьковке и осталась. Святость же, как ни старайся, всё одно не порушишь. Как была она, так и осталась. И мой спаситель тому пример.

Николай умолк и сделав строгий вид, принялся снова осматривать свои валенки. После его рассказа, мы и, правда, немного посерьёзнели.

До следующего дня.

Самым важным начальственным звеном в колхозе [177] был и оставался бригадир комплексной бригады [178]. Разные случались бригадиры. В моё время, власть у бригадира оставалась ещё довольно большой. До председателя колхоза далеко, а бригадир вот он, рядом. По всем вопросам, к нему. Он и соломки осмолить порося даст. И если, что, то и зерна может подкинуть. Одним словом, бригадир на хуторах полноправный хозяин и без его веского слова ничего в околотке не решается, и решиться не может.

Разные случались бригадиры. Расскажу об одном из них.

За глаза его звали - «Афоня». Афонь в округе много. Поэтому, иногда ещё добавляли – «Афоня – бригадир». Крестили его Афанасием. Как и у всякого человека имелись у него родственники, кумовья, знакомые и друзья. Человеком он слыл строгим, а позднее я понял, что, на самом-то деле, был он человеком жестоким. Партийный билет, ясное дело, Афоня тоже имел. Без партийного билета такую должность получить затруднительно. Афоню-бригадира боялись многие хуторяне. И имелось за что. Жил он со своей семьёй рядом с магазином. И я его на всю жизнь запомнил.

Работал Афоня на бригадирской должности дольше других. И теперь трудно сказать, почему. Первая моя встреча с ним произошла ещё в детстве, до школы. Сидел я вместе с дедом Трофимом у речки и слушал его интересные байки. В отличие от меня, дед не просто так сидел, от нечего делать, он пас своих домашних гусей. Рядом колхозное ячменное поле. Ячмень уже в колосьях созрел, но до уборки очередь ещё не дошла. Поблизости никого из людей нет. Гуси вылезли на берег из речки и прямиком потопали в ячменное поле. Дед и я видели это. Но гуси свои и вокруг никого нет, вот дед и решил, пусть, мол, подкормиться стадо. Гуси-то ладно, что с неразумной птицы взять, только вот дед зря понадеялся на русское «авось». Оплошал малость старик. Если бы не Афоня, оно ничего бы и не произошло. Гуси наелись ячменя и потопали бы себе обратно в речку. Но Афоня тут тебе, как тут. Всё видит. Нет. Афоню на мякине не проведёшь.

- Трофим Иванович, твои гуси в ячмене? – спросил он деда, неслазя со своей новой рессорной линейки.

Смотрю, дед Трофим так перепугался, что и слова вымолвить не может.

- Нет, Афонь, не мои, - солгал он зачем-то бригадиру.

Бригадир слез с линейки и не долго думая, стал беспощадно убивать глупых гусей. Они бедные и разбежаться в стороны не успели. Да и как разбежишься по стоячему ячменю? Убил уже двоих или троих. Жалко стало своих гусей деду.

- Подожди, Афонь, не убивай, - попросил он жестокого человека. – Мои это гуси.

Афоня бросил убивать гусей и остановился.

- А чего же ты мне раньше не сказал, Трофим Иванович? Я бы и не стал убивать.

Я смотрю, врёт бригадир. Убивал бы и ещё, как убивал бы.

- Оторопь взяла, Афоня, - отвечает ему дед. – Устрашился я поначалу. Ты уж прости меня окаянного. Не передавай за потраву в контору.

- Ладно, не передам, - отвечает уже с линейки Афоня.

Как появился, так и укатил.

Гуси ладно. Гуси это еще, куда ни шло. Всё равно им по осени быть убитыми. На то они и птицы, чтобы их есть. А вот человек, это уже совсем другое дело. Человек не птица, а образ и подобие Божие. И убивать его - великий грех. За вязанку колхозной соломы убил Афоня человека. Правда, не один он убил, а со своими родственниками и кумовьями. Но сути содеянного зла, это не меняет.

При Хрущёве колхозную солому сторожили по ночам. Как же, такое добро. Не дай Бог, кто украдёт соломы и осмолит ею порося. То, что солома скирдами гниёт и в ней разводятся миллионы мышей, это ничего. Пускай себе гниёт и разводятся мыши. Это можно, а вот порося, без спросу, соломой осмолить нельзя, иначе - великое советское преступление!

Приехал из соседнего хутора человек за соломкой. Приехал на санях тёмной ночью. Надеялся тот человек утром осмолить поросёнка. Осмолил, если бы не Афоня со своими родственниками и кумовьями. Человек-то один, а их четверо – сильно подвыпивших «стражей» [179] колхозных. Бес в них вселился. И начали они того несчастного человека смертным боем бить-убивать. Как он ни просился, как ни умолял – ничего не помогло. Били до тех пор, пока и не убили. Ничего убийцам по советским законам не было. Сказать по правде и в суд на них никто не подавал. Как же, подашь, да и на кого подавать? На тех, кто «героически» вязанку колхозной соломы отстоял. В суд советский на них не подали, видно, памятуя о суде Божеском.

И суд Божий не заставил себя долго ждать. Свершился он ещё и на этом свете. Один за другим, убийцы стали ломать себе позвоночники. Кто на мотоцикле разбился, кто на машине или ещё как. Ни один из них не избежал Божьего наказания. Не избежал Божьей кары и Афоня, остаток дней своих, проведя в беспомощности и в инвалидной коляске.

Вот так-то идти против заповедей Божьих.

Зимой и ранней весной, помимо ремонта тяжёлых гусеничных тракторов, занимались мы ремонтом и всей остальной прицепной, и навесной техники. Ремонтировали бороны, культиваторы, плуги, сеялки, комбайны и всё, что требовало ремонта и технического ухода. Людей на базе работало много. Бывало, зайдёшь в конторку с улицы погреться, а в ней уже и дым коромыслом, и идут такие нешуточные разговоры, что поневоле заслушаешься. Наслушался я рассказов всяческих. И военных, и бытовых. И все не от пустого, праздного звука, а от пережитого на собственной шкуре времени.

Тут тебе анекдоты и споры. И всё, что душе угодно. Случалось, что споры переходили в потасовку. Особенно, если мужики в сильном подпитии. Язык часто не справлялся с нагрузкой, тогда в дело шли кулаки. Не без этого. Что было, то было. По моему разумению, у позднего среднестатистического советского колхозника на работе в голове крутились только две вопросительные мысли – чтобы такое украсть? И кому бы это после пропить? На тракторной базе ещё имелось, что украсть и находилось, кому пропить. Так, что с закуской и самогонкой перебоя в конторке не наблюдалось.

Безбожье пересказывать не стану. И так многогрешен. Но об одном интересном случае всё же упомяну. В конце зимы прибился к нам в конторку Максим Звягинцев. После обеда на улице разгулялась метель, а шёл он с дальней свадьбы. Шёл себе, шёл. Ну и зашёл вечерком по пути погреться в конторке. Погреться и с дороги передохнуть. До его дома оставалось ещё с добрых четыре версты. Максима Звягинцева знали и близкие, и дальние веси. Без него не обходилась ни одна уважающая себя хуторская гулянка. Будь то свадьба, проводы в армию или ещё что. Приглашали Максима из-за его виртуозной игры на баяне, гармошке, аккордеоне. Никто не мог лучше Максима сыграть и так, как он угодить грешной душе.

И пьяным и трезвым человеком, он выглядел всегда одинаковым. Во всяком случае, так свиду казалось. В душу ему никто не заглядывал и что там в ней, на самом деле творилось, то и мне неизвестно. Знаменит он был ещё и тем, что, возвернувшись с войны, Максим Звягинцев и дня не проработал в колхозе. Жил безвыездно в старой хибаре с какой-то женщиной, не то женой, не то дальней родственницей. С кем, конкретно жил и не поймёшь. В войну он воевал стрелком-радистом на дальнем бомбардировщике. И когда их полк стоял не так далеко от наших мест, то командир полка разрешил ему их навестить. Прилетал он со своим командиром на родину в гости. Конечно же, не на дальнем бомбардировщике прилетал, а на простеньком ПО-2. Побывка Максима Звягинцева надолго запомнилась хуторянам. Тогда его этот прилёт едва не закончился трагедией.

После колхозной выпивки и закуски, стали они по очереди катать на самолётике всех желающих прокатиться. Нашлось таких храбрецов мало, но всё же нашлось. При очередном полёте, ПО-2 зацепился колёсами за тополиные верхушки и рухнул прямо на выгон. Обошлось без жертв и даже ушибов, а вот от самолётика осталось мало чего. Лейтенант уже, было, вытащил пистолет, чтобы застрелиться, да общество не дало.

Сообщили о случившемся происшествии в полк. Приехал полковой «студебекер». Самолётные остатки погрузили в кузов и Максим Звягинцев вместе со своим лейтенантом поехали представать пред суровые очи начальства. Им грозил трибунал. Однако Бог миловал. Опытных лётчиков и не менее опытных стрелков-радистов в полку не досчитывалось, поэтому командир полка их простил, приказав лишь трижды слетать на бомбёжку Берлина. И не просто так слетать, а слетать без очереди. Это и стало их наказанием за тяжёлый проступок. Приказ есть приказ. Сказали: «Есть» и полетели.

Первый полёт прошёл удачно. А на втором их сбили. Со второго полёта и начал свой рассказ Максим Звягинцев - бывший стрелок-радист с дальнего бомбардировщика. А может и не совсем бывший. Мне показалось, что он и сегодня живёт теми же прошлыми военными днями. Начал он рассказывать далеко не сразу, а после длительного уговора механизаторов.

- Выпрыгнул я с парашютом один. Выпрыгнул в тёмную и дождливую ночь. Падаю, а сам не знаю, с какой высоты и куда. В голове всё перемешалось. И парашют долго не раскрывается. Правда, потом всё же раскрылся. Порывом ветра понесло меня по воздуху и вскоре приземлило на сжатое поле. Упал я на него удачно. Ни рук, ни ног не поломал. И даже не поцарапался. Случается в нашем деле и такое, хотя и редко. Погасил я парашют и стал искать место, куда бы его спрятать, закапать там или же утопить. Пока искал, дождь спустился пуще прежнего. Я и так промок до нитки, а тут прямо потоп, да ещё и с холодным ветром. Наконец, выбрался я на край поля. Забился под первые попавшиеся кусты и, плотно умотавшись парашютным шёлком, прилёг на траву и быстро согрелся. А, согревшись, не заметил, как и заснул.

Сколько спал, того не ведаю. Проснулся уже, когда рассвело. Дождь не перестал, хотя и заметно утих. Сбросив с себя парашютный кокон, я осторожно высунул голову из кустов и осмотрелся. Компас у меня с собой имелся и тот, что за полем, лесок указывал, как раз, туда, куда мне и надо, указывал он на восток. Ножом я вырыл в кустах яму и, прикопав и кое-как замаскировав парашют, рывками побежал к спасительному леску. До него всего метров триста, но по размокшей стерне дались они мне не так уж легко. За первыми же деревьями, я немного передохнул и потом углубился в лесную чащу.

За войну я уже потерял три экипажа. Этот - четвёртый. Так, что опыт возвращения в полк у меня имелся не малый. Случалось переходить линию фронта и раненым. А тут ни единой царапины, с полным боекомплектом, аптечкой и НЗ [180].

Одно лишь плохо. Сбили нас над Польшей, и пройти по вражеской территории предстояло не одну сотню километров. Ладно бы пройти по дороге. А то, ведь, по пересечённой местности и не днём, а тёмными ночами. Хорошо ещё, что на дворе ранняя осень. С голоду в пути не подохнешь. Грибов и диких фруктов в лесу навалом. Толку от них не так много, но жить и идти, всё же, можно. Я и шёл. Шёл ночами, а днём отсыпался. Отсыпался, где придётся. И часто сон этот сил мне не прибавлял. Дожди то прекращались, то начинались с новой силой. Попробуй, отдохни нормально по дождю. Непростая это, скажу вам, штука. Особенно, когда силы уже на исходе и подкормиться нечем.

Неприкосновенный запас я давно израсходовал и не помню, на какие там сутки. С недельку, может и продержался, но не больше. Человеческое жильё я обходил стороной. Вначале меня посещала мысль - зайти ночью к людям и украсть у них, что-нибудь съестное. Но потом и эта мысль пропала. Голод со временем притупился и мне стало всё равно. Что так или этак.

Иду, тащусь по лесу, а в голове, будто колокольный звон и будто хоры церковные поют. Ну, думаю, значит и мой конец скоро. Просто так хоры церковные петь не будут. Да ещё и со звоном колокольным. Верите, молиться стал. Вспомнил все бабкины молитвы. Иду, молюсь и крещусь. Всё одно скоро помирать. Так уж лучше так, чем никак. Пару раз натыкался на немцев. Но они меня почему-то не остановили. Приняли за полоумного, или ещё за кого. Пистолет я свой потерял. Шлем тоже. И со стороны выглядел вполне ненормальным. Мало ли таких людей бродит в округе и по лесам.

Однажды мне здорово повезло. Я наткнулся на покинутое волчье логово. Волки ушли, но после них осталась целая груда свежих костей. И на некоторых ещё оставались куски засохшего мяса. Не сразу я накинулся на еду. Понимал, что если наемся, то сразу умру. Начал я с костного мозга. Ножом стал расщеплять кости и высасывать из них живительный мозг и влагу. После первого же обеда меня сразу сморило в сон. День выдался по-летнему тёплым, поэтому я хорошо поспал. Проснулся заметно бодрее. Ещё попитался мозгами. Захотелось пить. Волки не глупые звери, своё логово они устроили недалеко от ручья. Напившись от пуза воды, я уже рискнул попробовать мяса. Попробовал. Выждал время. Вроде бы ничего. Желудок принял пищу и не взбунтовался. Захотелось мяса ещё. Появился волчий аппетит. Если раньше я высасывал мозг и сок из костей, всё больше, по необходимости, то теперь стал есть с огромным удовольствием.

Поем и обратно в сон. И так несколько раз за день. А ночью я забился в волчью нору и, несмотря на спустившийся дождь, проспал спокойно до самого утра. Четверо суток я не отходил от волчьего логова. За это время у меня прибавилось столько сил, что я смог продолжить свой путь дальше. Колокольный звон в голове поутих, но хоры пение своё не оставили. Иду и с ними тоже пою. Так и дошёл с церковными песнопениями до передовой. Проскочил её, не помню и как. Не останови меня солдатский патруль на разбитой дороге, так и дошёл бы до самой Москвы. Вот, так-то.

Максим замолчал. Вопросов ему не задавали.

В печке разгорелись дрова, но их жаркий треск человеческую тишину не нарушал. Потом кто-то осмелился и попросил его сыграть полонез Огинского. Максим, без лишних уговоров, открыл футляр с трофейным аккордеоном и, нежно взяв его в руки, сыграл. Сыграл так, что я ни до и ни после, никогда и ни от кого, не слышал такого или же подобного исполнения.

После войны Максим Звягинцев не проработал в колхозе ни одного дня. Всё ходил со своей музыкой по ближним и дальним хуторам, и утешал ею в горе брошенный народ. Кому-то это не понравилось. Как же так, всё играет и в колхоз ни ногой. И вот, однажды, к нему на хату заявилось всё колхозное начальство. Не одно заявилось, а с милиционером во главе. Для острастки, значит и так далее. Стали трясти его за душу: «Почему, мол? И зачем? И как же, мол, так, сукин ты сын, что ты не работаешь на родную советскую власть!».

Чтобы отстали подобру, поздорову, пришлось показать ему свои военные заслуги. Те, их, узрев, от удивления, аж, присели и ахнули. Одних только грамот от Верховного цельная стопа. А орденов столько, что и на весь колхоз хватит. Да ещё, каких орденов. Постояли они, постояли с раскрытыми ртами, да так и ретировались подальше от старой Максимовой хаты.

Перед самым призывом в армию выпало мне по очереди пасти коровье стадо вместе с Михаилом Шляховым. Жил он в соседнем хуторе и на несколько лет был старше моего отца. Я называл его дядя Миша. Сам Шляхов родом из Скоровки. После войны он женился на нашей хуторянке. Так с нею потом и жил в двухстах метрах от моей хаты. Вдвоём пасти коров хорошо. По весне травка зелёная и сочная. Коровы её с удовольствием поедают. Пасутся, пасутся, а потом ложатся и долго пережёвывают.

На одной из таких коровьих лёжек мы сошлись с ним вместе и разговорились. Он спросил о моих делах. Поинтересовался, когда идти в армию. И узнав, что в армию мне идти скоро, вдруг, начал рассказывать о своих молодых годах. И ещё о том, как он сам служил в армии, то есть воевал. За язык я его не тянул, дядя Миша и без моей помощи охотно разговорился.

Их семья жила особенно бедно. Так бедно, что каждую весну опухали от голода. Приходилось кушать даже речные устрицы [181]. От скудной жизни потянуло Михаила в Москву. Не просто так потянуло. В Москве жил его родной дядя. И когда Михаил подрос, с голодухи он и рванул к родному-то дяде на лучшие харчи. Дядя ничего, нежданному племяннику обрадовался и принял его в свою семью. Однако сидеть на дядиной шее Михаилу не довелось. Да, он и сам этого не хотел. Дядя работал водовозом. Развозил на лошадке по Москве воду в бочке. Пристроил он на такую же работу и своего родного племянника. Дело не хитрое. Наливай себе в бочку воду и развози её по домам.

За полгода водовозной работы Михаил в Москве пообвык, пообтёрся. Но совесть в городе ещё не всю растерял. Зачем же обременять гостеприимного дядюшку? По зову совести, он устроился на военный завод учеником слесаря. На заводе Михаила приметили. Там он быстро выбился в люди и стал почти самостоятельным человеком. Проработал год, второй. Только, только начал во вкус столичной жизни входить и тут на тебе - началась война. Пришла война, а с нею возвратились и былые невзгоды.

Продовольствие стали выдавать строго по карточкам. Тело молодое, требует много калорий, а еды не хватает. Как тут не задумаешься? Стал подумывать Михаил о фронте. Думалось ему, что бронь, оно, конечно, бронью, а вот только на фронте, должно быть, всё же получше кормят. Значит, нечего попусту и голову ломать - надо двигаться на фронт. Написал он одно заявление, второе…

И всё из-за одной только еды и написал. После третьего или четвёртого заявления, его просьбу уважили и призвали в красную армию. Пареньком он выглядел крепким. По крепости тела его и определили в миномётный взвод. Таскать на себе тяжёлый ротный миномёт не каждому солдату под силу. А ему ничего, сдюживает. К тяжёлой работе он с детства приучен, лишь бы кормили, как следует. Однако не тут-то было. Оказалось, что в армии с этим делом ещё хуже, чем на военном заводе. Может, на передовой с пищей получше? Задаёт себе последний вопрос Михаил.

А до передовой уже и рукой подать.

Немец так лихо прёт на Москву, что можно за сутки дойти и узнать, каково там, на фронте с солдатским питанием? Но один не пойдёшь. Да и красная армия, это тебе не колхоз. С вольностями в ней строго. Не пошалишь, брат. Остаётся одно - ожидать вместе со всеми приказа. Ждал Михаил, ждал. И, наконец, дождался. В январе сорок второго года их миномётный взвод направили под город Лугу.

По дороге на передовую, какая-то шальная бабка сунула ему в руку маленький свёрточек. Он положил его в шинельный карман, подумав про соль или ещё чего. А когда на привале развернул бумаженцию, то с удивлением обнаружил медный крестик с тесёмочкой, а на самой бумажке «живую помощь» [182] от руки аккуратно написанную. Зло его тогда взяло. Нет бы, краюху хлеба бабке сунуть! А то сунула несъедобное. Поначалу хотел, было выбросить бабкин подарок куда подальше, но потом передумал. Всё ж таки не на прогулку, а на войну топает. Отвернулся, чтобы комиссар не видел, да и надел себе крестик на шею. Молитву тоже в нагрудный карман положил. Чай, не миномёт. Ноша не тяжёлая и мозоль на груди не натрёт.

При подходе к линии фронта учуял Михаил варёное мясо. Его, аж, в дрожь бросило и сразу во рту помокрело. «Неужели померещилось? Нет, не померещилось». Смотрит, а за поворотом и правда сидят у костерка молодые солдаты и варят в котелках мясо. «Ну, - думает Михаил. - Не зря я сюда припёрся. Если солдаты варят в котелках мясо, значит, жить и воевать можно».

- Чего варите, братцы? – не выдержав, выкрикнул один миномётчик.

- Конинку варим, чего же ещё? – раздалось от костра.

От такого ответа Михаилу стало не по себе [183]. Конину от хорошей жизни есть не будешь. И точно. Хуже, чем на фронте его больше нигде не кормили. Попал он на, так называемую, «ледовую оборону». Немец на высотках сидит в тёплых блиндажах. Они сидят в промёрзших насквозь окопах. Немцев и советских разделяет широкая пойма ручья. Утром пехоту поднимают в атаку. Деваться некуда. «Ура-а-а!». А, что ура? Без артподготовки, без ничего и с одной голимой винтовкой. Много ли навоюешь? Немец всю пехоту с утра выкосит пулемётами. А ночью комиссар посылает к убитым за документами. Чтобы там, не приведи Господь, мёртвые не переползли к немцам. Людей в пехоте не хватает. Поэтому часто берут из миномётного взвода. Всё равно ведь мин нет и стрелять нечем. Остались во взводе лейтенант, старшина и Шляхов.

На следующее утро и они пошли в атаку.

Снова глупое «Ура-а-а!». И опять немецкие пулемёты…

- Бегу я, - рассказывает мне дядя Миша. – Дури-то ещё в ногах много. Глядь назад. А за мной уже никого нет. Один я, значит, пру к немцу. А немец-то не дурак. Стал он меня короткими очередями гонять по пойме. Весело немцу стало. Играется со мной. И ещё бы ему не играться. Ведь, не хуже зайца петляю. Только чую, осталось мне уже недолго петлять. Взмок весь и силы на исходе. Помогли кочки. Упал я за кочку и лежу. Нос высуну, а немец тра-та-та из пулемёта. Ни в зад тебе, ни вперёд. И морозище стоит такой, что вмиг с меня жар сбило. Думаю, не убьёт, гад, так замёрзну.

Мне-то, какая разница?

Высунул я свою дурную башку, а пуля, как шмякнет меня по лбу, аж, голову назад откинуло. В голове загудело, перед глазами круги, а смерти почему-то не чую. Больно же! Глаза я открыл. Смотрю, снег весь в кровищи. И глаза заплывают. Немец ко мне интерес потерял. Видел он, гад, что попал. Голову я кое-как перевязал и стал, потихоньку пятится назад. Везло мне и дальше. Попалась лощинка. В ней развернулся и пополз уже, как положено. Дополз до расположения.

В медсанбате меня   на скорую руку перебинтовали и сразу отправили в госпиталь. Сказали, что пуля была на излёте, потому и не убила. Убить-то не убила, а кусок черепа вырвала. До мозгов одна плёночка оставалась. В госпитале меня потом на дурь проверяли. Вот, так-то. Столько народу перемололи в этой «ледовой обороне» и не сосчитать. На излёте. Дело прошлое. Теперь, вот, стою и думаю. А может и не на излёте вовсе. Может, это крестик бабкин, да «живая помощь» помогли, а? Ты-то, как думаешь?

Ничего я не ответил дяде Мише. Пожал только плечами. Да и за то, слава Богу! Мог, ведь, отдать предпочтение пуле.

Моя колхозная жизнь подходила к концу. В кармане уже лежала повестка в армию. Скажу по совести, с колхозниками расставаться мне не хотелось. В отличие от голодных мытарств Михаила Шляхова, в нашей бригадной столовой кормили превосходно. Сытно и вкусно кормили. Ешь от пуза и только давай, паши. Да и с деньжатами длинных перебоев не случалось. Правда, тратить их особенно не на что. Но это уже другое дело. Время пьяное и время сытное – названное потом – «вершиной застоя». Что рядом сверстников нет, я не очень задумывался. Со старшими товарищами жить и работать ещё интересней.

Мучило меня не это, а совсем другое.

Как раз в колхозное время, я начал серьёзно задумываться над советской ложью. Говорят и пишут одно, а в жизни наблюдаю другое. И наблюдаю не я один. Громкие и красивые свиду слова на версту расходятся с делом. Напрашивается логический вывод - надо что-то менять. А, вот, что? Того не знаю. Поговорить же и что подсказать, не с кем и некому.

Хутора…

Включишь телевизор, а там Брежнев на трибуне стоит. С умным лицом всё чмокает что-то. Его и слушать не хочется. Становится стыдно и за него самого, и за государство советское. Родом он, как и Хрущёв, из Курской области. Это потом уже стали писать, что родом Леонид Ильич из Днепропетровской области. Хрущёв знал, кого ставить на высокие посты. Землякам отдавал предпочтение. Но с этим земляком он, видно ошибся. До войны Брежнев окончил Дмитровский землеустроительный техникум [184]. И совсем малое время поработал землеустроителем. А потом уже пошёл дальше и выше.

В СССР должность определяла права, положение и материальную жизнь человека. Чем выше должность, тем больше прав и льгот. Это сейчас беззаконие вершат деньги. А при советах беззаконие вершила должность. От неё всё зависело. Секретарь райкома в своём районе мог посадить в тюрьму любого простого человека. Посадить только по одному телефонному звонку начальнику милиции или прокурору. На моей памяти, один прокурор не подчинился приказу секретаря райкома. Ну и что? Не знаю. Разве, что прокурору стало от этого легче? На следующий же день, он вылетел из своего прокурорского кресла [185].

Отличная квартира, хорошая дача, персональная машина, изобильное денежное и любое другое довольствие, в зависимости от должности, ещё и охрана. А все остальные, в районе иль области, от тебя зависят и перед тобой лебезят. Чего же не жить, такой-то роскошной жизнью! При Сталине высокая должность, при всём благополучии, гарантировала ещё и лагеря, правда, не всегда и не для всех. При Хрущёве уже нет. А при Брежневе высокие должности стали, чуть ли не пожизненными. Вспомните…

Разве не так?

О духовности я и речи не веду. Да и какая духовность при сатанинском-то руководстве? Когда в эшелонах власти царит безбожие, ложь, лицемерие и круговая порука, откуда же духовности взяться? Простые люди берут примеры с верхов, с людей авторитетных. Так, постепенно, все скопом и загниваем в грехе. То же самое творится и теперь. Ещё хужее творится.

Прости и помилуй нас, Господи!

Проводы в армию получились громкие. Вся тракторная бригада пришла меня провожать. Самогон льётся рекой. Столы ломятся от яств. Песни, пляски. Пожелания. До утра гуляли. Утром, с похмельной головой, меня сунули в машину и отправили всем колхозом в Прохоровку. Там уже собрались точно такие же, как и я, похмельные новобранцы. Обошлось без песен и плясок. Посадили нас в электричку и поехали мы в Белгород, на областной призывной пункт.

Оттуда уже потянуло строгостью.

И впереди замаячила армия.

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. Армия

«Много замыслов в сердце человека, но состоится только определённое Господом».

(Притчи Соломона. 19. 21).

Служить советской власти привезли нас в Москву. Точно мы пока не знаем, куда. А сержанты почему-то молчат и ничего нам не говорят. Будто это такая страшная государственная тайна, что и слова нельзя вымолвить. Запихали нас в крытые брезентом грузовые машины и прямо с утра, стали катать по пустынным московским улицам. Чтобы прониклись, значит, ответственностью. Мол, не где-нибудь вам выпало, салагам, служить, а в самом, что ни на есть, сердце советской родины, в столице и городе-герое…

Ну и так далее, и понятно где.

Я в Москве впервые. Раньше дальше Белгорода и Харькова из дому не выезжал. Сижу, верчу головой. Интересно. И дома большие, и улицы широкие. На нашем хуторе улицы не такие широкие, да и хаты пониже будут. А люди здесь все разнаряженные, никак на свадьбу собрались?!

Красотища!

Почти до обеда катали. Потом куда-то повернули и вскоре привезли в строевую часть. В части нас сразу же погнали прямиком в баню. В бане мытьё, стрижка налысо и армейское обмундирование. Всё, как и положено по уставу. Обмундирование выдали согласно размерам. Всё новенькое. Блестит и топорщится. Молодого солдата видно за целую версту. Увидишь, не ошибёшься. Только нам ещё до такого понимания далеко. Мы – салаги и ровным счётом ещё ничего не понимаем. Мы сами – объект для понимания.

После бани нас ожидали сержанты и карантинные палатки учебного батальона [186]. По приказу командиров отделений мы пришили погоны и подворотнички, и узнали, что попали служить в отдельную мотострелковую дивизию особого назначения. Мой командир отделения сержант Бухтояров пояснил, что дивизия наша правительственная и что лучшего места для службы нет, и не может быть на всём белом свете. А о почёте уж и говорить нечего.

Почётней бы, да уже некуда.

На следующий же день в сержантских словах я сильно засомневался и начал серьёзно подумывать, а не перевестись ли мне, пока не поздно, в стройбат и даже спросил о технике перевода у сержанта Бухтоярова. После подъёма нас так долго гоняли по дивизионному плацу, что многие разбили и стёрли в кровь ноги. Гимнастёрка побелела от солевого пота, и служба стала казаться не малиной, а каторгой. Никогда раньше я не бегал так много и с таким ускорением.

Сержант Бухтояров ничего не ответил. Улыбнулся лишь очевидной глупости. У других же я не спрашивал. Сил на расспросы почти не оставалось, да и всем было не до меня. Потёртые ноги требовали повышенного внимания. Стёр ноги и я. Говорят, что правильная обмотка портянок – гарантия от потёртостей. Ерунда! Здоровье ног зависит не только от этого. Яловые сапоги [187] в сырости увеличиваются в размере. И как ты портянку не старайся наматывать [188], при длительном беге она всё равно собьётся с ноги. Тут бы её и перемотать. Но не станешь же перематывать без команды, и когда все остальные бегут. Беда ещё и в том, что разгорячённый бегом солдат, не слышит боли. Она приходит вместе с привалом.

Три или четыре человека из нашего взвода обратились за помощью в медсанчасть, но их оттуда прогнали с таким позорным треском, что у остальных сразу же отбило охоту обращаться к военной медицине за помощью. Так и продолжали мы бегать с распухшими и разбитыми в кровь ногами. После отбоя приходилось друг другу помогать, чтобы снять сапоги. Одному их не снять. За ночь опухоль проходила, а к вечеру ноги обратно становились больными и толстыми.

Через пару недель карантинной службы в батальоне стали появляться дивизионные «покупатели».

Мой хуторской приятель, служивший радиотелеграфистом в ракетных войсках стратегического назначения, настоятельно рекомендовал мне идти служить только в связь. В своих частых письмах он так лихо расхваливал свою службу в связи, что мне больше ничего не оставалось делать, как смиренно ждать спасительных посланцев от этой военной профессии.

Танкисты прошли. Артиллеристы тоже. А я всё бегаю по плацу, растираю в кровь ноги и терпеливо жду своих связистов.

Автомобилисты, химики, сапёры, мотострелки…

Наконец, появляются и связисты. Подполковник с майором. Чины высокие. Остальные «покупатели» приходили в меньших чинах. Отобрали они человек сорок.

И меня в том числе.

В отдельном батальоне связи, вместе с кандидатами из других частей, мы проходим проверку на профессиональную пригодность. Проверяют слух, внимательность, объём памяти, физическое состояние правой кисти, способность правильно воспроизводить напевы…

Далеко не все проходят эти испытания. Человекам десяти из нашей когорты не везёт, и их отправляют обратно в учебный карантинный батальон. «Отсеваются» солдаты и из других частей. Они тоже возвращаются в мотострелковые части. К своему удивлению, я испытания выдерживаю и вместе с такими же «счастливчиками», меня зачисляют курсантом учебной роты отдельного батальона связи.

В роте собирается ровно сто курсантов. Два учебных взвода по пятьдесят человек в каждом. Нам уже сказали, что первый взвод готовит радиотелеграфистов для работы на радиостанциях средней мощности. А второй взвод - малой мощности. В чём отличие, пока непонятно. В первом взводе, курсанты ещё получают и вторую профессию – телеграфиста.

Специфику и значение профессий мы узнаём значительно позднее.

Я попадаю во второй взвод связи.

Овладение армейской профессией, это не протирание галифе за учебным столом. Учёба в армии связана с огромными физическими нагрузками. Нигде так солдат не гоняют, как в учебных подразделениях. На исключения надеяться не приходится.

Нет исключений и для нас - связистов.

Нас гоняют даже сильнее других. Сильнее химиков, танкистов, артиллеристов и кого бы то ни было ещё. Тому подтверждение - наше третье место по армейскому кроссу на шесть километров, с полной боевой выкладкой среди всех учебных подразделений Московского военного округа. Такое происходит впервые за всю историю учебных подразделений, но оно произошло. За что нашему командиру роты досрочно присвоили майорское звание, наградили орденом «За службу родине в вооружённых силах» III степени и месяц спустя, повысили в должности, поставив его начальником штаба батальона.

Это произошло осенью.

А пока же мы только втягиваемся в курсантскую службу. И втягивание это даётся очень и очень тяжело. С карантинным батальоном и не сравнить. Тут я и вспомнил «добрым словом» советы своего хуторского приятеля. Ротный распорядок дня начинается и заканчивается, как и везде одинаково. Подъём в шесть ноль, ноль, а отбой в двадцать два. Казарма наша располагается на пятом этаже огромного гэобразного кирпичного здания. Справа и слева от прохода стоят койки. Два выхода. Один - главный и другой - запасной. У главного выхода стоит дневальный у тумбочки. Пол блестит и сияет словно зеркало. Вокруг ни пылинки и всё это благодаря нашему курсантскому старанию.

Сразу после подъёма выстраивается длинная очередь в туалет. Кто не успевает сходить по малой нужде, тому потом тяжело на физической зарядке и после. Мне кажется, что физзарядка проходит в невыносимо-сумасшедшем темпе. Вначале кросс на три километра, а потом специальные физические упражнения: отжимание, подтягивание на турнике, работа на брусьях…

До завтрака выделяется малое время на уборку казармы и личную гигиену. Времени мало, но мы успеваем. Завтракаем в общей столовой. Вместе с нами в этой же столовой питаются танкисты из отдельного танкового батальона, курсантская рота отдельного инженерно-сапёрного батальона и отдельная рота химической защиты. Кормят в столовой очень плохо. Но если бы только это. Главное, что и столь плохую пищу, мы не успеваем съесть из-за сержантской торопливости. Приходится доедать на ходу и у многих доесть на ходу не получается. То же самое происходит в обед и ужин.

Поэтому мы всегда голодные.

Однажды, неуставное принятие пищи заметил высокий военный чин - начальник штаба дивизии. От увиденного безобразия он вначале опешил, а после изошёлся весь яростью. Такого разъярённого человека мне ещё никогда не доводилось видеть. Полковник прямо взбесился. Он построил нашу курсантскую роту у столовой и приказал старшине бегом вызвать командира батальона. Когда насмерть перепуганный командир батальона прибежал и ему доложился, начальник штаба дивизии поставил его по стойке «смирно» и так беспощадно обругал, что мне даже стало жалко престарелого подполковника-связиста [189].

После такого показательного нагоняя, время на принятие пищи стало строго выдерживаться. А у хлеборезки появились мешки с ржаными солдатскими сухарями. Кто не наелся, можно брать с собой сухари. Берём все. Грызть их, правда, некогда и ещё почему-то стыдно. Грызём в нарядах и по ночам.

Учебные классы от казармы отстоят в двух километрах. Это расстояние мы преодолеваем, едва ли не на одном дыхании. В классах учим буквенные напевы морзянки и изучаем техническую часть радиостанций. Постепенно втягиваемся в приём радиотелеграфного текста. Хочется попробовать что-нибудь передать самому. Благо, передающий ключ у каждого под рукой. Но за попытки самостоятельно взяться за ключ наказывают нарядами вне очереди. Я уже два наряда «заработал».

И больше, что-то не очень хочется.

Учёба мне даётся легко. Гораздо хуже дело обстоит с физической подготовкой. Особенно трудно бегать армейские кроссы с полной боевой выкладкой. Таких «слабаков», как я, во взводе набирается человек десять. Чтобы не портить общий ротный показатель [190], младшему сержанту Краснову замкомвзвода приказывает проводить с нами дополнительные физические занятия. Младший сержант - командир моего отделения. Сам он родом сибиряк, рыжий и небольшого росточка. Нос немного вздёрнут кверху, в глазах всегда светится превосходство и презрение к нижестоящим курсантам. Умом человек не блещет, но зато с лычками на погонах. Для муштры и ему, и нам этого вполне достаточно.

Он строит нас после ужина и до отбоя, получив автоматы, противогазы и всё остальное, что положено по уставу, мы наматываем круги вокруг дивизии. За два с половиной часа успеваем дважды оббежать по периметру. Как всепогодные истребители, бегаем при любой погоде. Через два месяца такой муштры, мне уже не страшны никакие кроссы.

Каждую неделю учебная рота совершает марш-броски на двадцать пять километров. Марш-бросок я пробегаю гораздо легче кросса. Рота бежит двенадцать с половиной километров до стрельбища. Там мы отстреливаемся и затем уже бежим обратно в часть. Стреляю я всегда на отлично. Ни одного промаха и ни одной четвёрки. Вот только стреляю я с левой руки. Правый глаз видит плохо. А левый видит прекрасно. Вначале на неправильное расположение автомата сержанты обращают внимание и кричат мне, чтобы я приставил приклад автомата правильно, то есть к правому плечу. Я объясняю им, почему стреляю так, а не иначе. Объяснения сержанты не слушают и ничего не хотят понимать. Выручает сама стрельба. Мои отличные показатели в стрельбе их убеждают, что менять пока ничего не надо.

Замкомвзвода – сержант Александров, теперь всё время стреляет из моего автомата. Он полагает, что залог успешной стрельбы не в зрении, а вот в таком классном автомате. Автомат и правда, попался мне классный, только стреляет замкомвзвода, почему-то, всё равно хуже моего. Сержант – человек флегматичный и его это нисколько не раздражает. Все зачёты по стрельбе он уже давным-давно сдал и до дембеля ему каких-то полгода. Мы - последние в его служебно-учебной практике.

Специальную подготовку преподаёт прапорщик Реутский. Не простой прапорщик, а мастер спорта СССР по радиоспорту. Техническую подготовку ведёт командир нашего взвода старший лейтенант Черышев. Курица, как известно - не птица, а прапорщик - не офицер. Правда, на практике получается наоборот. И прапорщика Реутского мы уважаем больше старшего лейтенанта Черышева.

Командир взвода схож с младшим сержантом Красновым. Такой же маленький и такой же пренебрежительный с подчинёнными. Чувствуется, что он нас презирает. И за, что? Непонятно. Отличают его от Краснова тёмный волос на голове и звёздочки на погонах. Ещё, он менее разговорчив. И оттого всем кажется более строгим, и правильным. На самом же деле, наш командир взвода обыкновенный алкоголик. По утрам от него на версту разит перегаром, хотя он и старается спиртной дух чем-то зажевать. Вышестоящее начальство провести можно, только вот русского солдата не проведёшь.

После уверенного приёма, наконец-то, мы начинаем учиться передавать морзянку на ключе. С ключом работать, куда интереснее. Постепенно, скорость приёма и передачи наращивается и спустя четыре месяца после начала учёбы, мы уже можем сдать экзамен по специальной подготовке на третий класс. Но не всё так просто. Ведь, не одна только специальная подготовка в программе нашего обучения. Сдавать экзамены придётся по физической подготовке, политической, технической и ещё по химической защите.

Осенью учебную роту переводят в полевые условия. И мы снова окунаемся в палаточную жизнь. С наступлением холодов жизнь эта превращается в самое настоящее испытание. Пошли сильные дожди, а палатки протекают. Приходится ложиться в мокрые постели. Вода капает и ночью. Но мы этих неудобств не ощущаем. Физические нагрузки возросли и, едва моя голова касается подушки, как тут же я засыпаю богатырским сном. И ни дождь, ни холод сну моему не помеха.

У загруженного службой курсанта остаётся только два желания – поесть и поспать. Всё остальное даже не приходит в голову.

Я быстро сдружился с Евгением Шехалёвым и Николаем Банниковым. Все мы прибыли в учебную роту из одной части и как можем, помогаем друг другу. Сообща легче и веселее служить. Женька с Волги, а Коля Банников из Сибири. Труднее всех приходится Евгению. Он небольшого роста, плотный, но главное, что он городской. Бег для него, это всегда невыносимая каторга. И Коля, и я, на кроссах и марш-бросках, помогаем ему тащить автомат, противогаз, подсумки с автоматными рожками и гранатами. И всё равно, это мало помогает. Женька прибегает всё время последним.

Поздней осенью рота сдаёт выпускные экзамены. Сдаёт на отлично. О нашем третьем месте по кроссу я уже говорил. И с остальными экзаменами мы справляемся не менее успешно. Все мы тянем на второй класс [191], но нам присваивают только третий. Второй класс сразу присваивать не положено. На него надо сдавать через полгода. После сдачи выпускных экзаменов, мы разъезжаемся и расходимся по своим частям. Многим из нас уже не суждено больше свидеться. Ничего не поделаешь…

Такова армейская жизнь.

В родной части служить немножко полегче. С Женькой Шехалёвым мы попадаем в один экипаж. Через пару месяцев меня назначают на сержантскую должность, и у меня впервые за всю службу появляется свободное время. Я – начальник радиостанции. В моём подчинении: водитель и два радиотелеграфиста. Женька – старший радиотелеграфист. А сама радиостанция называется – Р-125, МТ-2М. Это автомобильная радиостанция малой мощности на базе автомобиля ГАЗ-66. Мы её называем «Эмтэшкой», а все остальные - «Кашээмкой», то есть командно-штабной машиной. Антенное хозяйство радиостанции позволяет держать уверенную связь на расстоянии до пятисот километров [192].

Как раз, в это время я записываюсь в полковую библиотеку. Библиотека очень большая. В ней много военной мемуарной литературы. Её я и начинаю читать. Читаю везде, где только возможно. В учебных классах, на дежурстве, в радиостанции, в техническом парке. Тема для меня новая и потому очень интересная. Офицеры читать мне не мешают. Скорее, даже поощряют. Кто-то пустил слух, что я собираюсь поступать в военное училище, отсюда и такая благосклонность.

Вскоре на моих погонах появляются лычки. И сразу по три штуки на каждый погон. Женьке присваивают звание ефрейтора. Он очень любит музыку. На наших армейских магнитофонах мой друг записал все известные заграничные группы [193]. Я в популярной музыке многого не понимаю, но не мешаю ему заниматься своим любимым делом. Впрочем, иногда и я слушаю концерты «Битлз», и других групп. Слушаю радиостанции: «Би-би-си», «Голос Америки», «Немецкую волну»…

Казарма наша четырёхэтажная. Первые три этажа занимает батальон связи, а на четвёртом этаже располагается полковая рота хозяйственного обслуживания. Такое соседство для связистов и для хозяйственников обоюдовыгодно. В роте хозяйственного обслуживания мы легко договариваемся о починке сапог, запросто вымениваем у них победитовые подковки, а, сдружившись с хлеборезами, получаем лишнюю порцию хлеба, кусочек сахара или сливочного масла. От нас же хозяйственникам достаются транзисторы, тонкая медная проволока и многое другое, что лежит на складе связи. А лежит там много чего. Было бы только умение и желание конструировать. Наш ефрейтор Мольченко сделал себе такую изящную электрогитару, что любо-дорого посмотреть. Ни в одном музыкальном магазине такой электрогитары не купишь. Я держусь особняком и кроме старых друзей по учебке, дружбы больше ни с кем не завожу. Да и некогда. Чтение и повседневная служба отбирает всё время.

В один из зимних дней мы заступаем в наряд по кухне. Старшина батальона прапорщик Павлюк назначается дежурным по кухне, а я его помощником. Прямо с вечера едем на машине за продуктами на дивизионный склад. Кроме прапорщика, меня и двух солдат, с нами ещё едет старший лейтенант из штаба полка – начпрод части. Это мой первый наряд по кухне и мне всё очень интересно.

Приезжаем к складам. Прапорщик, старший лейтенант и я заходим в низкое и жарко натопленное помещение. И прямо с порога, наблюдаем такую картину. За длинным столом сидят двое рядовых солдат и молча пьют чай. На наше появление они никак не реагируют. Ноль внимания. Будто нас и нет вовсе. На столе лежит двадцатикилограммовый брикет сливочного масла и высокая стопка коробок быстрорастворимого сахара. Рядом с сахаром, на краю стола пристроились три буханки свежего белого хлеба. Ни до и ни после, я никогда не видел таких справных солдат. Известное и всем знакомое понятие, как «кровь с молоком», сказано не иначе об этих людях. Загривки, как у львов, а лица прямо так и светятся от изобилия крови и пресловутого молока. Глядя на их упитанность и на столь вольные харчи, что так изобильно навалены на столе, поневоле позавидуешь армейско-хозяйственной службе. Держатся тыловые молодцы нагло и совершенно независимо. Спустя какое-то время, один из них спрашивает нашего полкового начпрода.

- Чего надо?

- Продукты приехали на полк получать, - отвечает подобострастно начпрод. И так отвечает, будто это не он старший лейтенант и начпрод, а вот этот вопрошающий солдат с мощным загривком и таким красным, и упитанным лицом.

- Так, получай, кто же его тебе не даёт?

- Как же мы без вас получим?

- Тогда обожди. Чаю вот попьём и выдадим вам, что положено.

«Да» - думаю я – «кому-то одно положено, а кому-то и куда больше положенного».

Делать нечего, стоим, ждём, когда солдаты насытятся. Они тут главные, а не мы. Глядишь, ещё осерчают, так и вообще, могут полк оставить без продовольствия. С них снеймётся. И у них везде, и всё схвачено. Мне, однажды, уже приходилось наблюдать, как простому свинарю из своей же хозяйственной роты хлеборез не выдал дополнительной порции хлеба.

Свинарь пожаловался. И пожаловался не кому-нибудь, а самому заместителю командира дивизии по тылу. Полковник приехал на новенькой «волге» и дал такого разгона начальнику столовой, что мало тому не показалось. После, недоумея, я спросил свинаря, каким же способом он приобрёл такого всесильного заступника? Свинарь посмотрел на меня внимательно и, видя, что я не шучу, а спрашиваю серьёзно, ответил.

«Ты» - говорит мне свинарь – «что, совсем с дуба рухнул или откуда ты ещё свалился? Как же он не будет меня защищать, если я ему каждый Божий день предоставляю молочного поросёночка. Видишь, у него вся рожа огнём полыхает. От хлеба и кваса рожа так ярко полыхать не будет».

Вот, так-то, вот.

Так и здесь.

Стоим, ждём. Хоть бы горячего чайку с мороза предложили, что ли. Но, куда там. Эти тебе предложат. Жди, не дождёшься.

Наконец, закончили они чаепитие и пошли мы за ними в склады. Продукты отпускают строго по норме. Ни грамма лишнего. Смотрю, а старший лейтенант выбирает лучшие куски, заворачивает их в пищевую бумагу и откладывает потихоньку в сторонку.

- Зачем вы это делаете, товарищ старший лейтенант? – спрашиваю я нарочито громко.

- Тихо, тихо, - отвечает мне начпрод. – Громко так не кричи, сержант. Это я не себе. Отложил всё для командира полка.

Привезли мы продовольствие в столовую и вот тут уже начался самый настоящий грабёж. Начальник столовой тащит себе. Его помощники себе. Тащат столько, что одному никогда не съесть. Значит, воруют не только для себя, но и для старших офицеров полка. А солдату уж, что останется.

Командир моего взвода связи - старший лейтенант Кузнецов выпустился из военного училища вместе с нашим комбатом. Комбат – подполковник, а он, до сих пор – лишь старший лейтенант. С командиром взвода мы часто играем в шахматы. Старший лейтенант – человек добрый и большой любитель этой древней игры. Играем, всё больше, на равных.

- Товарищ, старший лейтенант, это правда, что вы вместе с нашим комбатом учились в военном училище? – задаю я своему командиру вопрос.

- Правда, - отвечает мне взводный.

- А, почему же вы до сих пор в таком малом звании, а комбат уже подполковник?

Старший лейтенант отвлекается на секунду от шахматной доски и с улыбкой меня спрашивает.

- А ты разве сам не догадываешься?

Я пожимаю плечами.

- Я беспартийный, - поясняет тихо взводный. – Квартира у меня в Москве есть. Нормальная квартира. Жена ещё на заводе инженером работает. Так, что денежного довольствия нам хватает. Предлагали мне одну майорскую должность в Сибири. Но, сам подумай, не лучше ли быть старшим лейтенантом в Москве, чем майором в далёкой и холодной Сибири, а?

- Пожалуй, что лучше, - соглашаюсь я со своим командиром.

- То-то же, - закругляет нашу беседу старлей и двигает вперёд двумя пальцами пешку.

Старослужащие в батальоне имеются, но дедовщина отсутствует начисто. Радиосвязь – дело ответственное и эту ответственность не переложишь на чьи-то плечи. И от физических занятий тоже не увильнёшь. А их здесь предостаточно. Каждое воскресенье мы бегаем лыжные кроссы на десять километров. И раз в неделю у нас марш-броски на двадцать пять километров. Марш-броски до стрельбищного полигона и обратно. Так, что с «физикой», всё то же самое, как и в учебной роте.

Время тянется медленно, но оно всё-таки тянется, а не стоит на месте. Всем и мне, в том числе, очень хочется домой. Слёзы наворачиваются на глазах, когда видишь, как уходят на дембель твои старшие сослуживцы. Уже дважды я провожаю такими глазами счастливчиков.

И не только я один.

После первого года службы появляется уверенность в себе и вместе с уверенностью, в голову приходит мысль, что, пожалуй, одного года вполне достаточно и для родины, и для себя. Второй год мыслится лишним. Если раньше и имелись какие-то иллюзии о привлекательности армейской службы, то теперь они уже полностью улетучились. В принципе, что на гражданке, что в армии – везде одинаково. И там, и здесь царит одно и то же социалистическое клише. Только в армии оно сильнее выражено, так как втиснуто в жёсткие уставные рамки. Поэтому и кажется, что в армии чуточку больше порядка и дисциплины.

Впрочем, офицерам живётся не так уж и плохо. Молодых лейтенантов, прибывающих на службу после окончания училищ, поселяют в благоустроенное офицерское общежитие. После трёх лет службы, они гарантированно получают квартиры или в самой Москве, или в ближайшем Подмосковье. Кто быстро женится, тот легко может снять частную квартиру. Её стоимость частично оплачивает государство. Не лишены они и перспектив роста по служебной лестнице. Служба и столичная жизнь для многих офицеров привлекательна и престижна, поэтому подавляющее большинство из них служат на совесть. Офицеров связи отличает повышенная эрудированность и интеллигентность. Все они бывшие выпускники Кемеровского высшего военного училища связи.

Читать мемуары я не прекращаю. Их в библиотеке столько, что читать, не перечитать. Как ни странно, но никто из мемуаристов не ругает Сталина. Хрущёва поругивают [194], а Сталина всё больше нахваливают [195]. Вызывают недоумение огромные потери советских войск. Они несопоставимы с немецкими потерями. Как ни крути, а получается, что советские военноначальники воевали не по-суворовски. Воевали людей нежалеючи, то есть не умением, а числом.

Некоторые мемуаристы не скрывают своего происхождения от духовного сословия [196] и, если не положительного, то хотя бы и нейтрального отношения к православию.

Из дома пишет мне мама. И гораздо реже пишут брат и отец. Брату остаётся один год школьной учёбы. Из его писем ясно, что мечтает он о военной карьере. Не нюхал армейской жизни, потому и мечтает. Пытаюсь разубедить его в ответных письмах, но это мне далеко не всегда удаётся. Брат упрямится, полагая, что я ещё не всё хорошее в армии рассмотрел.

Мама все слова пишет в одну строчку. Читать её письма сложно, но интересно. Все её письма дышат материнской любовью и волнением за меня.

Восторженно-крикливая коммунистическая пропаганда не стыкуется с жизненными реалиями. И в армии это заметнее всего. В обществе процветает двуличная жизнь. Со стороны она смотрится неестественно-безобразной, искусственной. Большие дяди не живут нормальной, естественной жизнью, а словно играют в какую-то надоевшую и навязанную игру. Играть по старым правилам уже давно всем не хочется, но надо играть, потому, что иначе, якобы и жить нельзя.

А, вдруг, можно?!

Этот вопрос я задаю себе всё чаще и чаще. Армейская и московская жизнь [197] заставляет задуматься и усомниться в правильности, и чистоте советского строя. Если раньше, извлекая из колхозной жизни уроки недостатков и несправедливостей, я относил их, всё больше, на счёт локальных негативных моментов, то теперь начинаю понимать, что, на самом-то деле всё гораздо хуже. Эта заразная болезнь охватила не один мой колхоз, а всё общество. Даже мне становится ясно, что если болезнь вовремя не излечить, то социалистический строй сам себя полностью скомпрометирует и изживёт, и его ожидает неминуемый крах.

А как же тогда мы? И что ожидает нас дальше?

Месяца за три до окончания службы, в батальон связи зачастили различные «покупатели». Увольняющихся в запас всего двенадцать человек и с каждым из нас они ведут активную вербовочную агитацию. На каких только «покупателей» не насмотрелся.

Обо всех и не расскажешь.

Пожилой капитан из министерства иностранных дел предлагает мне офицерскую должность [198], благоустроенное общежитие, льготы при поступлении на заочное отделение в любой московский вуз, знание иностранных языков и так далее, если я соглашусь на его вербовку работать в здании министерства иностранных дел, в бюро охраны и пропусков.

Молодой лейтенант, с какой-то непонятной крылатой эмблемой в петлицах, предлагает сразу однокомнатную квартиру в Москве, обещает показать весь Советский Союз, намекает на отличное жалованье и командировочные в обмен на моё согласие стать начальником радиостанции на строительстве шахтных ракетных точек стратегического назначения.

Нет отбоя и от других, не менее заманчивых предложений. Так или иначе, все они связаны с охраной или же с секретной, а то и особо секретной службой в войсках связи. Никто из покупателей не обещает нам укоротить срочную службу. Если бы, кто их них предложил, то, может быть, кто-нибудь и согласился бы. А, так, дураков нет. Никами посулами не заставишь нас поменять родимый дом на, пусть и блестящее, но нечто другое. Знаем мы настоящую цену этим посулам.

Да и не всё то золото, что блестит.

Как ни стараются» покупатели», однако, никто из нашего призыва не остаётся служить дальше. Так все двенадцать и уходим из армии.

Дала ли мне что-нибудь хорошее и полезное для дальнейшей жизни армия?

Дала.

Она значительно расширила мой кругозор. Высветила многие моменты, которые, до службы в армии, были темны и далеко не совсем понятны. Армия сама себя показала такой, какая она есть на самом деле. Показала без романтических иллюзий и пропагандистских прикрас. В армии я научился более спокойно и даже не без доли иронии, смотреть на скучноватую советскую жизнь. Научился мыслить и анализировать осмысленное. Служба в армии меня закалила не только физически, но и что гораздо важнее, закалила морально-психологически. Она подготовила меня к гражданской жизни так здорово, что я почти не почувствовал и самой грани перехода от армейского состояния к гражданскому.

В последние полгода службы, наряду с чтением военных и военно-промышленых мемуаров, я увлёкся изучением истории КПСС. Увлёкся не просто так, ради простого любопытства или интереса, а в поисках истины. И как оказалось, увлёкся не зря. Потом это увлечение сослужило мне хорошую службу в институте. Благодаря крепкому знанию истории КПСС [199], я познакомился и подружился с одним очень интересным и опытным человеком, который на несколько лет стал моим учителем и поводырём.

Звали его Николай Тимофеевич Татьков.

И о нём речь ещё впереди.

Благодаря армии я стал легче и относительно свободнее ориентироваться в советском обществе. Проще говоря, армия научила меня выживанию в условиях тотальной советской лжи, родственно-начальственного блата и телефонного права.

Не будь армейского опыта, Бог весть, как бы сложилась моя дальнейшая судьба. Ведь, для многих людей разочарование в земной жизни часто является той самой непреодолимой преградой на пути и к Богу, и к продолжению самой жизни. Ничего не поделаешь. Слаб и немощен человек.

Отсюда и его постоянные срывы, падения и грехи.

За суицидными и иными смертными примерами далеко ходить не надо. Они у каждого перед глазами. Случались такие печальные примеры и за годы моей армейской службы. Не выдержав измены невесты, солдат застрелился на посту. Другой солдат застрелил своего сержанта. Сержант его так допёк, что бедняга не выдержал, взял, да и лишил младшего командира жизни. Ещё одного служивого задавил на учениях бронетранспортёр. А другого придавил в автопарке «Урал». Два человека погибли, выпив вместо спирта дихлорэтан. Выпили яд вчетвером, но двоих солдат успели спасти…

И это в правительственной дивизии особого назначения. Что же тогда говорить о дивизиях простых, где порядок и дисциплина намного ниже.

Политическая составляющая армейской службы надо мной особо не довлела. Она имела место быть. От этого никуда не денешься. И самой политической составляющей я ничуть не скрываю. Однако её место нельзя назвать определяющим или главным.

Политическая подготовка для всех нас, чаще всего, являлась той самой приятной отдушиной от повседневной солдатской жизни, на которой можно немного расслабиться, вздремнуть, почитать книгу или написать письмо домой. За такие проступки нас не особо-то и наказывали, прекрасно понимая, что где же ещё солдату расслабиться, как не на политической подготовке?

Офицеры-политработники, ведь и сами прошли через то же самое [200].

Замполиту разрешалось задавать любые вопросы. Этим правом часто пользовались сверхлюбознательные солдаты и сержанты. И далеко не всегда офицеры-замполиты могли на солдатские вопросы убедительно и толково ответить.    Порой, не обходилось и без курьёзов.

Они случались, когда солдаты и сержанты превосходили замполитов своей эрудицией, лучшим знанием темы, более свободным, а не косноязычным владением русской речью [201].

На таких диспутах учился говорить и я. Армия подучила навыкам осмысления темы и стилистически правильного озвучивания мысли. Для многих моих сверстников, не служивших в армии, умение правильно говорить так и осталось за чертой [202] доступности.

В армейский период жизни пришло, пусть ещё и не совсем до конца осознанное, понимание всеобщей коммунистической девальвации. В середине семидесятых годов в партию вступали уже не по идейным, а всё больше по меркантильным соображениям [203]. В этот же период времени начиналась и новая, загнивающая коммунистическая эпоха, названная позднее «эпохой застоя». На фоне юношеской идеализации коммунизма, она выглядела крайне отвратительно. И не только для одного меня. Уже тогда в моей голове начали проблёскивать вопросы о том, как же с этой противной эпохой бороться?

Армия на всю жизнь запечатлелась в памяти. И это время я не хулю и не превозношу до небес. Оно было и прошло.

Демобилизовался я с большой радостью и с крепкой надеждой на предстоящую и куда более интересную жизнь. Оно и понятно, ведь, в двадцать лет любому молодому человеку будущее кажется светлее и гораздо лучше уже прожитого времени.

   

ГЛАВА ПЯТАЯ. Институт

«Вино и музыка веселят сердце, но лучше того и другого - любовь к мудрости».

(Книга премудрости Иисуса, сына Сирахова. 40. 20).

Первая неудачная попытка поступления в вуз послужила для меня хорошим уроком. Ещё в армии я решил не мудрствовать лукаво, а, правильно взвесив и оценив свои силы, пойти по стопам отца. Тем паче, что профессия агронома мне всегда нравилась. Многое в ней я уже хорошо понимал. И это объяснимо. Ведь и сын сапожника знает, что такое сапожная дратва, сапожные гвозди или сапожный нож. И даже умеет потихоньку тачать сапоги. Точно так же и со мной. Как сын агронома, я имел понятие о севообороте, о наиболее лучших предшественниках. Разбирался в агротехнике выращивания сельскохозяйственных культур. Прилично знал сельскохозяйственную технику. Поэтому, выбор профессии, на этот раз выглядел не случайным, а вполне взвешенным и обоснованным. Важно было и то, что отец поддержал меня в выборе.

Легко справившись с вялым сопротивлением младшего брата, летом 1976 года, мы и поступили с ним в Курский сельскохозяйственный институт. Он - на факультет механизации сельского хозяйства, а я - на агрономический факультет.

Я никогда не любил, да и сейчас недолюбливаю города. Мне не нравится их воздух, шум, извечная человеческая спешка и толкотня. Не нравится асфальт улиц и площадей, каменные джунгли домов, автомобили, городская вода и еда. И ещё многое другое тоже не нравится. Я – человек от земли, им и остался. Плохо это или же хорошо – вопрос другой.

Курск – исключение из правил. Курск – единственный город, который я и до сих пор люблю. Может быть, потому что в нём остались мои лучшие годы. Может быть, ещё почему. Но это так и есть. Его-то и городом назвать трудно. Расположенный на холмах между двух рек, Сейма и Тускари, Курск больше походит на большую деревню, чем на город. Если отойти от городского центра, то сразу же уткнёшься в сплошные частные построения. И построениям этим несть числа.

«Кавказ», «Мурыновка», «Рышково», «Поповка»…

В наше время город немного расстроился. Но не так, чтобы слишком красиво и очень. Вполне узнаваем он и сейчас. В семидесятые же годы, только редкие церквушки, вкупе с дворянскими и купеческими зданиями, скрашивали унылые городские строения. Я ничего не знал о Серафиме Саровском и слыхом не слыхивал о Коренной Курской иконе Богоматери. Знаменский мужской монастырь советы превратили в кинотеатр «Октябрь» и, часто бывая в нём, я ничуть не догадывался о его православном прошлом.

Грешен, Господи!

Прости меня окаянного!

Город Курск за душу берёт не своей красотой. Нет. Город по-своему красив. Спору нет. Однако, такой красоты предостаточно и в любом другом старинном русском городе. Город Курск берёт за душу не видимым глазу чувством. Он берёт другим скрытным и невидимым. Берёт многовековой намоленностью и какой-то своей особенной и задушевной простотой. Это надо прочувствовать, а не прочитать или услышать. В Курске чувствуешь себя, будто на святом месте. Будто у последнего святого русского уголочка. И Бог весть, не оттого ли душа так и заходится в божественном трепете и ожидании доселе невиданного божественного чуда.

Это сейчас я так запросто анализирую и пишу. А тогда, в годы моего лихого студенчества, на осмысление душевного состояния и своей собственной жизни времени почти не оставалось. И ничто человеческое не было мне чуждо и не проходило, и даже не проскакивало мимо меня. Жил я, как и все или, во всяком случае, как многие. Учёба давалась мне легко. И дни летели стремительной чередой. А за ними летели недели, месяцы и года. Кто учился в советском институте, тот меня поймёт и с полуслова, а кто не учился, тому уже не пояснишь. Нельзя понять вкус замороженного яблока, ни разу его не попробовав.

Так и в подобном случае.

         На первом курсе я познакомился, а немного позднее и подружился, со старшим преподавателем кафедры истории КПСС - Николаем Тимофеевичем Татьковым [204]. При высоком росте и тяжёлом весе, выглядел этот человек довольно колоритно. Николай Тимофеевич читал на курсе историю КПСС и в нашей группе вёл практические занятия. Мои знания истории партии и послужили причиной нашей дальнейшей дружбы. В прошлом, Николай Тимофеевич прошёл через сталинские лагеря, о чём свидетельствовала его зэковская татуировка на тыльной стороне ладони. Там всходило лучистое и почти всегда холодное Заполярное солнце.  

После смерти Сталина и затем последовавшей реабилитации, он дослужился до институтского парторга. Но парторгом Николай Тимофеевич пробыл не очень долго. По завистливому навету, при Хрущёве его низвергли с партийных высот. Правда, на этот раз, низвергли уже не до лагерной зоны, а всего лишь до старшего институтского преподавателя. Падал он не один, а вместе с известным и заслуженным ректором института. Лагерная зона и потеря партийной власти не отразились на его мировоззрении.

Как ни странно [205], Сталина Николай Тимофеевич высоко ценил и жаждал возвращения к прежнему времени. Брежневской же властью он откровенно брезговал и едва ли на неё не плевался. Несмотря на уже преклонный возраст, в глазах бывшего лагерного сидельца и институтского парторга всё ещё горел задорный юношеский огонёк, и в душе его всё ещё теплилась надежда на грядущие перемены.

Похоже, что надеждой и ожиданием этих перемен он и жил.

Помимо преподавания истории КПСС, Николай Тимофеевич вёл в институте ещё и философский кружок. Надо ли говорить, что, с самого первого курса, аз многогрешный стал его активным, если не сказать, записным участником. И моё неприятие Брежневской власти, тоже послужило дополнительной причиной нашего идейного сближения. Николай Тимофеевич потихоньку, из-под полы, начал мне выдавать толстые партийные книги, запрещённые для всеобщего пользования. Тут я и узнал, что в СССР существует две правды. Одна правда - для коммунистов, а другая правда - для беспартийных.

Книги эти я не читал, а, образно говоря, проглатывал. И вскоре на базе прочитанных книг, личном житейском опыте и понятное дело, под руководством Николая Тимофеевича, у меня началось формироваться собственное мнение о советской власти, нынешнем советском руководстве и о причинах государственного загнивания или застоя. Когда человек видит или знает причины болезни, он начинает искать способы излечения.

Искал их упорно и я.

На втором курсе некоторые свои прозаические и поэтические мысли стал я записывать в толстую клеёнчатую тетрадь. Помните, имелись такие тетради, в девяносто шесть листов, кажется. К концу курса в тетрадке поднабралось многое. А на третьем курсе все эти записи я превратил в две статьи. Помню, гордился очень. Как же, великий аналитик родился. Долго я их под спудом не держал. Месяца через два не выдержал и показал тетрадку со статьями и стихами Николаю Тимофеевичу.

Кому же ещё?

Статьи посвящались перестройке партийной власти. Предлагал в них упразднить советы всех уровней и отдать управление промышленностью, сельским хозяйством, культурой и т.д., и т.п, коммунистической партии. Всё равно, ведь, она и так всё контролирует. А раз так, так пусть тогда за всё и отвечает. Предлагал ещё провести жёсткую партийную чистку и сократить партию с двадцати миллионов хотя бы до двух. Ратовал за искоренение телефонного права, родственного и начальственного преимущества. Писал о ликвидации льгот, бесплатном общественном транспорте и тому подобное. Многое из того, что потом говорилось и писалось в период Горбачёвской перестройки вошло в эти мои несчастные студенческие статьи.

Стихи же получились откровенно антисоветскими.

В них я жёстко критиковал нынешнее Политбюро, Леонида Ильича Брежнева и его окружение. Асфальтным катком прошёлся по партийным подхалимам и лизоблюдам. Сейчас уже из тех стихов не помню ни строчки. Но тогда они казались литературным шедевром.

Недели две не возвращал мне тетрадь Николай Тимофеевич. Возвращая же, отвёл меня подальше в сторонку и, сунув тетрадь в руку, тихо сказал.

- Знаешь, что, Балабанов, раньше я тебе, никогда и ничего не советовал. Всё, понимаешь, как-то не случалось повода. Теперь же посоветую. И прошу тебя, ты выслушай и послушай меня старика.

Николай Тимофеевич умолк, собираясь с мыслями и затем, так же тихо продолжил.

- В моё время, за эти твои антисоветские стихи, тебя, без суда и следствия, шлёпнули бы прямо здесь, в нашем институтском дворике. Шлёпнули. Тут и разговора лишнего нет. Про статьи же, ничего тебе не скажу. Может ты и прав. А мой тебе совет такой. Сожги, пока не поздно, эту тетрадь. Сожги и никому не вздумай показывать.

На том его совет и закончился.

И что вы думаете, последовал я совету своего старшего товарища и друга? Нет. Не последовал. На второй же день показал её Валерке Рожнову. Потом, кому-то ещё. И пошла моя тетрадь «гулять» по всему институту. Могла бы и исчезнуть. Но, почему-то, этого не случилась. Месяца через два она благополучно вернулась в мои авторские руки. Я забросил её в тумбочку. Там она и пролежала до поры, до времени. О тетради я вскоре забыл. Накатились другие дела. И стало совсем не до тетради. Да и что мне оставалось с ней делать? Не идти же со статьями в издательство! На дворе-то советское время.

Успешно сдав сессию за третий курс, укатил я вместе со своими друзьями-студентами в стройотряд. И без малого два месяца упорно трудился на строительстве колхозного склада ГСМ. А когда вернулся из стройотряда, заглянул в тумбочку, а заветной тетради-то и нет. Исчезла моя тетрадка. Ну, исчезла, так и исчезла. Не велика потеря. Так мне думалось.

На четвёртом курсе многие на нашем курсе стали жениться и выходить замуж. Пошли косяком студенческие свадьбы. Статьи забылись. Впрочем и стихи тоже забылись. В такой вот весёлой студенческой беспечности я и прожил до середины декабря 1979 года.

Тот день мне запомнился на всю оставшуюся жизнь.

С утра, что-то нездоровилось. И на лекции я не пошёл. Провалялся до обеда на койке. Лежал бы и дольше, да голод не тётка. Пришлось через силу вставать, быстро умываться и идти в магазин за продуктами. Магазин мы называли «профессорским». Мелочи в карманах набралось на цельную буханку серого хлеба и на банку кабачковой икры. Самая, что ни на есть, студенческая еда. Обладая таким богатством, я мог запросто продержаться на ногах до самого вечера.

А вечером, там уже расклад ожидался другой.

На улице меня встретили пронизывающий до костей ветер и промозглая декабрьская слякоть. Мороз на нуле. Облака мечутся по небу и едва, едва не цепляют за крыши домов. Снег превратился в кашу. На улице из людей никого. Одному только воронью и весело при такой погоде. Вижу и слышу, как они дерутся и кричат на открытой мусорке.

До «профессорского» всего две сотни шагов. Рядом с тропинкой шоссе. По нему движется автомобильный транспорт. В шофёрской кабине уютно и тепло, не то, что на улице. Можно ехать и ехать. Движение обыкновенное. На шоссе я почти не смотрю. Однако пришлось посмотреть.

Не успел я пройти и сотню шагов, как серая «волга» резко срезала угол и, пискнув тормозами, остановилась в метре впереди от меня. Всё произошло так быстро и неожиданно, что я даже немного опешил и с удивлением остановился. Открылись дверцы. И из дверного проёма выскочил плотный молодой человек с открытым удостоверением в руке. Удостоверение он сунул мне под самый нос. Сунул так близко, что я толком ничего не успел рассмотреть. Но и того, что рассмотрел, оказалось достаточно. Выскочивший из новой «волги» человек был капитаном КГБ.

Взяв за локоть, он подвёл меня к уже открытой второй дверце и без лишних слов передал своему товарищу. Тот уже ожидал меня. Подтолкнув на заднее сиденье, поближе ещё к одному своему напарнику, он и сам последовал за мной. Дверцы захлопнулись. И мы покатили по шоссе. Всё произошло быстро и без всяких слов. Как в кино. А то и лучше.

Я знал, где находится областное управление КГБ по Курской области. Туда меня и привезли. С тыльной стороны здания мы прошли в длинный подвальный коридор с дежурным прапорщиком у тумбочки. Тот, кто совал удостоверение мне под нос, открыл ключом обитую железом дверь и без церемоний запихнул меня в комнату. Дверь сзади громко захлопнулась. И сразу же погас свет.

Но комнату я успел рассмотреть.

Было бы, что рассматривать. Комната размером, примерно, три на четыре метра. Очень высокая. В центре потолка электрический плафон, забранный толстой, проржавевшей проволокой. Как в общественном душе. Даже на своём обычном месте клочок вбетоннированной решётки в полу. Всё вокруг бетонное и без единого окошка. Похоже на бокс или карцер.

На мне короткий изношенный полушубок. На голове кроличья шапка, выкрашенная под лису. А на ногах туфли с бумажным носком. Делать нечего. Присел прямо на бетонный пол. Думал ли я в эти минуты о чём? Наверное, думал. Только теперь уже не помню о чём. В душе, словно что-то оборвалось и постепенно надвигалась тревога. То, что оказался я здесь из-за тетради, сомнения у меня не вызывало.

Из-за чего же ещё?

Минут пятнадцать я просидел на бетоне. Неожиданно открылась дверь. Свет ослепил глаза. В комнату вошли трое.

- Встать!!! – последовала громкая команда.

Я встал.

- Лицом к стене и руки на стенку!! – приказали чуть тише.

Я повернулся, как и приказано. И смиренно положил руки на стену. Мне подумалось, что сейчас они начнут меня обыскивать.

Господи, как же я ошибался!

Полушубок и так короткий, а тут он ещё больше задрался, оголив поясницу. По ней я и получил резиновой дубинкой [206]. Удар оказался настолько мастерским, что меня всего пронизало электрическим током. Пронизало от головы и до кончиков пальцев. Шокирующая боль срубила меня начисто. Я как стоял у стенки, так и рухнул там же. Ударом о бетон мне разбило колени и на время, я потерял сознание. Бить они продолжали и дальше, но уже той первой сознательной боли я не чувствовал.

Позднее, вместе с сознанием, ко мне начала приходить ненависть и в душу стало постепенно вползать великое зло. Лёжа на бетонном полу и всё ещё избиваемый резиновыми дубинками, впервые в жизни я очень пожалел о том, что у меня пустые руки и нет в них ни автомата Калашникова, ни гранатомёта и никакого иного оружия. О! Если бы имелось в моих руках оружие! Я его жаждал так, как никогда в жизни. Я жаждал мщения. Мой маленький плюс к советской власти, с этим первым ударом, обратился в огромнейший минус. И из сочувствующего советской власти человека, желающего ей хоть в чём-то помочь, я превратился во врага этой власти, то есть в рьяного и непримиримого антисоветчика.

Били меня долго.

Хотя, после первого же удара, можно было и вовсе не бить. Наконец, они своё палачное дело закончили и ушли. Я снова остался один. Правда, теперь уже в ином состоянии. Подниматься с пола я не торопился. Понимая, что сделать это мне всё равно не удастся. Боль во мне всё ещё пульсировала и со временем, она то затихала, то возвращалась обратно с новой силой.

Через пару часов я смог перекатиться на бок. Смог без труда расстегнуть ширинку и попытался помочиться. Каково же было моё удивление, когда в брюках я обнаружил невольную мокроту. При других обстоятельствах, я сгорел бы от стыда.

А тут, знаете - мне и не стыдно [207].

Привезли меня часа в два пополудни. Пока вели, пока я сидел один, потом били. Прошло не более часа. И вот с трёх часов дня, и до десяти утра, я находился в этом бетонном мешке. Без еды и питья. Есть не хотелось, а вот пить мне хотелось страшно.

Ближе к утру я стал впадать в сонное забытье.

Думать больше ни о чём не хотелось. Да и злость моя немного поутихла. Сказать, что наступила полная апатия, не могу. Но, что наступило нечто подобное, это правда. Раньше я никогда и не думал, что в КГБ могут так бить. И бить, вообще. Били в милиции. Это я знал. Грешным делом и сам не раз убегал от милиционеров. А однажды с ними даже и дрался. По фильмам и книгам, госбезопасность отложилась в моём сознании, как ведомство более порядочное. И уж куда выше милиции. А тут, на тебе, такая страшная и прямо-таки роковая ошибка.

Ошибка во многом, но главная – в общественном строе.

В десять часов утра меня вывели из комнаты и повели на более высокий этаж к начальнику. У начальника на столе я и увидел свою тетрадку.

- Твоя? – кивнув на тетрадку, спросил хорошо одетый человек.

Я пожал плечами и без приглашения присел на свободный стул, что напротив стола.

- А ты возьми и посмотри, - посоветовал начальник.

Я взял и посмотрел. Мог бы не брать и не смотреть. Неужто я не узнаю свою тетрадь?

- Твоя? – переспросил хорошо одетый человек.

- Моя, - ответил я утвердительно.

- Как же так, сукин ты сын, - продолжил, но уже на повышенных тонах, начальник. – Отец коммунист, фронтовик-орденоносец. Ты учишься в лучшей кузнице советских кадров. И пишешь такую махровую антисоветчину. Знаешь ли ты, что за такую писанину мы тебя привлечём к показательному суду! Вызовем на суд отца и пусть он посмотрит и полюбуется на своё поганое детище!

Всё больше и больше распаляясь, и пошёл и поехал хорошо одетый человек. От его полукрика меня бросило в жар. Захотелось ответить. Зачесались кулаки. Чуть позже появилась мысль выброситься из окна. Только вряд ли здесь окна простые.

А начальник всё продолжал кричать и бесноваться.

- Кто ты такой! – кричал он уже, брызгая на стол слюной. – Подумаешь, аналитик, какой нашёлся! Что ты можешь знать о нашем соцстрое? Откуда у тебя в башке такие паршивые мысли? Как же ты мог додуматься о столь чудовищном сокращении партии?

Минут двадцать стращал меня хорошо одетый человек. И надо сказать, почти и застращал. Жалко мне стало родного отца. Если и правда, его вызовут на показательный суд, то он не выдержит такого позора. «Помрёт старик» - подумалось мне.

Выручил, однако, начальник.

- Две недели тебе сроку! Через две недели, чтобы и духу твоего в Курске и области не было! Не подчинишься, будем судить показательно!

Кому-то покажется удивительно, но из этого страшного здания я всё-таки вышел. И вышел не тылами, а через парадное крыльцо.

Как ни крути, а на дворе не тридцать седьмой год…

Вышел-то я, вышел, а вот, что делать дальше, ума не приложу. За своё битьё перед народом стыдно и что побывал в КГБ, никому не скажешь и ни с кем не посоветуешься. Учиться в институте мне оставалось чуть больше месяца. После зимней сессии всего месяц учёбы и потом полугодовая практика. А дальше уже защита дипломной работы. По раскладу начальника выходило, что заочного обучения он меня не лишал.

Однако в институте на заочное отделение меня не отпустили. Сказали, что уже подали документы в министерство сельского хозяйства о количестве будущих специалистов. И что я, как студент четвёртого курса, попал в это число. Все мои уговоры остались тщетными.

Я крупно поспорил с деканом факультета и вгорячах написал заявление об отчислении из института [208]. Декан меня долго упрашивал, но заявление всё же подписал.

Так я стал свободным человеком.

С городом Курском и со своими друзьями-студентами расставаться мне не хотелось. Душа очень сильно болела. Для многих, мой поступок стал неожиданностью. А для других… другие старались его не замечать. Наша группа особенной дружбой на курсе не отличалась. Жили, всё больше, каждый сам за себя. Отсюда и безразличие. Но от этого не становилось мне легче. Я-то любил их всех. И какое мне дело, что меня кто-то там недолюбливал или совсем не замечал?

Показательно, что в аэропорт пришли меня провожать всего лишь несколько человек из группы. Всех их я помню поимённо.

Студенческую жизнь на нескольких листках не опишешь.

Тут и тысячи страниц мало.

Помимо лекций и практических занятий хватало и иных, не менее интересных дел. На первом и втором курсе я занимался спортом. Вначале бегом, а потом боксом. Каждые каникулы помогал родному колхозу, работая на тракторе. Как только я появлялся дома, так следом, сразу же, появлялся и бригадир комплексной бригады. Трактористов в колхозе не хватало. И мой приезд становился для него едва ли не спасительным. Косил кукурузу на силос, убирал сахарную свёклу, пахал зябь…

Почти всегда, на колхозных «каникулах», я задерживался и приезжал в институт, когда уже вовсю шли занятия или факультеты работали в учхозах. Курский сельскохозяйственный институт считался одним из лучших высших учебных заведений в отрасли. Ведь, не случайно, Н. С. Хрущёв хотел на его базу прогнать из Москвы ВАСХНИЛ [209]. С горячих московских асфальтов поближе, так сказать, к родимой землице. И едва не прогнал. Останься он у власти ещё на пару лет, загремели бы доценты с кандидатами из столицы на курщину. Как пить дать, загремели бы. У Хрущёва особенно не побалуешь. Умел он не только стучать ботинком по ООНовской трибуне. А Москву и москвичей, как и большинство провинциалов, сильно недолюбливал.

И надо отдать ему должное, не скрывал этого.

Материально-техническая база КСХИ тянула на академическую. Да и профессорско-преподавательский состав нашего вуза находился на должной высоте. Поэтому и знания институт давал крепкие. Из его стен выходили не липовые, а самые настоящие специалисты. Другое дело, что этим специалистам потом на практике приходилось сталкиваться с невероятными трудностями. Но это уже не их вина. Политика партии на «вымывание» людей из сельской местности продолжалась. Стране, как воздух требовались свежие «бамовцы», подниматели «нечерноземья», чуть позже - «афганцы»…

Куда же против политики партии?

Институтская аудиторная теория прочно закреплялась на учхозовской практике. Только одной пахотной земли учебно-опытные хозяйства вуза имели на добрый сельскохозяйственный район. А сколько молочно-товарных и откормочных ферм, садов, учебно-опытных участков…

На агрономический факультет принимались исключительно сельские жители. И это правильно. Нам не надо было показывать и рассказывать, чем же отличается зерно пшеницы от ячменя или проса от гречихи. Мы уже многое знали, а некоторые из нас и умели. Кто-то уже работал на тракторе, кто-то дояркой. Имелись и такие, кто после окончания сельскохозяйственного техникума успели поработать бригадирами комплексных бригад, начальниками участков, бригадными, а то и главными агрономами.

Так, что не один я учился такой знающий.

Первые три группы на курсе состояли из будущих учёных агрономов, а четвёртая и пятая - из агрономов по химической защите растений.

Я учился во второй группе.

Старостой группы деканат поставил Лёшу Артамонова. Как-то так получилось, что мы с ним довольно быстро и крепко подружились. Многое нас связывало. И учёба, и спорт. Студенческая дружба, она особенная. Лёша, как и я, поступил в институт после армии. Сам он родом из Липецкой области. Село их и сейчас стоит всё там же, на том же самом берегу верхнего Дона.

После окончания второго курса, он женился. И будучи свидетелем на свадьбе, я увидел и оценил его малую родину. Воочию увидел знаменитую русскую реку, о которой раньше так много слышал. Один лишь месяц Алексей и пожил со своей молодой женой. Потом случилась трагедия и он погиб. Надо ли говорить, как тяжело я переживал его нелепую смерть.

И до сих пор, переживаю и каждый Божий день за него келейно молюсь.

Прожить жизнь на земле без скорбей, утрат и потерь невозможно. Это известно многим. Но, Господи, как же тяжело и больно их переживать! Долго я не мог отойти от смерти Алексея. В одно время, хотел даже бросить институт. Так мне было тяжело. Потребовалось много времени, чтобы оклематься, прийти в себя и обрести, хотя бы зыбкое душевное равновесие.

Со смертью Алексея, жизнь и учёба потеряли свою прежнюю притягательность.

Теперь вот мыслю, что, если бы не грядущие Севера, то, Бог весть, как бы дальше и жил.

Да и жил ли?

Во все времена профессия агронома считалась и почётной, и сугубо мужской. К концу двадцатого века в жизни многое поменялось, поменялось и отношение к профессии учёного агронома [210]. В нашей группе учились четыре девушки. В других группах, примерно, по столько же. На отделении защиты растений девушек училось значительно больше.

Мы их оберегали и относились к ним с особым почитанием.

В сельскохозяйственном институте я впервые в своей жизни столкнулся с евреями, с евреями-преподавателями. По правде сказать, долгое время я и не догадывался об их национальности. Когда же узнал, то моё отношение к ним ничуть не изменилось. Ну, евреи и евреи. Мне-то, какая разница? Из всего профессорско-преподавательского состава института евреи составляли меньшинство. И это понятно. Всё же не медицинский вуз, а сельскохозяйственный. Если их что и выделяло из общей среды, так это великолепные предметные знания и виртуозное владение преподавательской профессией.

Не всегда они находились на ответственных должностях. В нашем институте русские доценты и профессора занимали более высокие должности и иной раз, занимали необоснованно, то есть по качеству преподавания они уступали своим еврейским коллегам.

Евреи-преподаватели вели себя тихо и довольно скромно, выражая, едва ли не каждому студенту, свою любезность и всяческое почтение. Некоторые из них почти открыто искали для своих детей достойных мужей и жён. И мне это тогда казалось несколько странным, хотя и не особенно греховным. На нашем хуторе тоже многие родители занимались тем же самым, подыскивая своим чадам подходящую пару. И ничего удивительного в этом нет. Ведь, каждому родителю хочется, чтобы его родное дитя имело свою счастливую и прочную семью.

Русскому там или же еврею…

В этом смысле, родители все одинаковые.

На втором курсе я подрабатывал в трамвайно-троллейбусном парке слесарем второго разряда [211]. Работал по ночам и к занятиям не всегда мог чисто отмыть руки от въедливого мазута. На это потребовалось бы много времени и терпения. Откуда они у меня? По физиологии растений практические занятия в нашей группе вела ассистент кафедры физиологии растений женщина-преподаватель по фамилии Вайштельбойм. Имя отчество этой женщины, к сожалению, я запамятовал. Как-то, вызвала она меня к доске отвечать и, увидев грязные, мазутные руки, удивлённо спросила.

- Почему у вас руки такие грязные?

Я немного смутился от столь прямого вопроса и, опустив глаза долу, виновато покраснел.

- Простите, не смог отмыть. Это мазута, а она трудно смывается, - промямлил я в ответ

- Откуда она у вас?

- По ночам подрабатываю слесарем в трамвайном парке. Меняем часто трамвайные карданы. А на них много мазуты…

После этих слов, она тут же посадила меня на место и стала с увлечением рассказывать о том, как же тяжело им пришлось в эту войну. Как её семья спасалась бегством от немцев. Потом с большим трудом они эвакуировались за Урал. И всю войну прожили у приютившей их русской семье. Семья большая и самим-то кушать нечего, а тут ещё и они. Питались варёной брюквой и чем придётся.

Еле и выжили.

Мы с нескрываемым интересом слушали её задушевный рассказ, длившийся почти полную пару. По переживаниям и эмоциям он очень походил на рассказы наших родственников и родителей. В войну многим пришлось не сладко. Да ещё плюс наше советское воспитание. Так что, слёзные слова преподавательницы падали не на голые камни, а на хорошо подготовленную и удобренную почву.

Теперь же эта женщина-преподаватель по фамилии Вайштельбойм живёт почему-то в далёкой Америке. Другие, её соплеменники из Курского сельскохозяйственного института, тоже разбрелись по всему белому свету. Кто очутился в Израиле, кто, как и она, в Америке, кто-то ещё где. Как-то, рассказывал мне один русский профессор, что многие из них в письмах к нему плачутся и горько сожалеют о переезде. Детям ещё, куда ни шло. Дети быстро привыкли. А вот им тяжело. И климат другой, и менталитет непривычный. Да и жизненный уклад не слишком-то богатый.

Что ни говори, а в СССР им жилось несравненно лучше и много вольготней.

Потому и ностальгируют многие.

Кочующее жидовское племя…

На втором курсе неожиданно для многих ввели военную кафедру. Отдали ей всё правое крыло первого этажа головного институтского здания. Туда и вселились полковники вместе со своими майорами и подполковниками. Как ни хотелось стричься и снова подчиняться воинской дисциплине, но, однако, пришлось. В случае неповиновения, грозились даже отчислением из института. Куда уж строже. На всём нашем курсе один только Коля Лебедев и не подчинился. Учился с нами такой вольный русский человек. Красивый, стройный и неунывающий. Никогда и не подумаешь, что будто юродивый. Коле всё ни по чём. И ему многое, и не за такие проделки прощалось. Как с гуся вода. Простилось и на этот раз. Никто и не заметил, что он всё такой же вольный, весёлый и не стриженный. За бесстрашие, искромётный юмор, открытость и чистоту русской души, Колю все очень любили и уважали на курсе. И студенты, и преподаватели.

Особенно любили девушки.

Военная кафедра нас ещё больше разобщила. Кто не служил в армии, оказались в неудобно-приниженном положении. А кто служил, тех принудили быть опять простыми солдатами. На старые и заслуженные звания не смотрели. Старшина там ты или сержант запаса, никого это из старших офицеров не волновало. Становись в строй и начинай маршировать вместе со всеми. Первый год на военной кафедре предполагался солдатским, дальше учили на командира отделения и только последний год, посвящался умению командовать взводом. Полнейший абсурд. Из тех, кто служил в армии, многие уже умели командовать взводом.

Зачем же им начинать всё сначала?

Так называемые общественные дисциплины допекли нас и на общественных кафедрах, а тут ещё добавилось и на военной. Политическая подготовка, конспекты, полковник-замполит…

Как и почти все замполиты – странный человек. Без идейного запала и фанатизма, но достаточно властный и до предела странноватый.

Посудите уж сами.

Заходит он в аудиторию. Женя Крутых сегодня дежурный по взводу. Он громко командует.

- Взвод! Встать! Смирно!

Все разом встают. А Женя, он не служил в армии, Женька неумело подходит строевым шагом почти вплотную к полковнику и, глядя на него сверху вниз и при этом, непрестанно крутя своей длинной шеей, чётко и без сбивов докладывает.

- Товарищ полковник! Взвод в количестве тридцати человек к политзанятиям готов. Дежурный по взводу курсант Крутых.

Низкорослый, но довольно-таки плотный полковник от такого доклада морщится, словно от зубной боли. Затем наливается кровью и, заменяя букву «р» на «г», злобно шипит на Евгения. Шипение вскоре переходит в более ясные звуки.

- Кгутовский! – доносится до нас, наконец-то, отчётливо.

- Я не Крутовский, товарищ полковник. Моя фамилия Крутых, - сопротивляется Женя.

- Кгутовский! – пуще прежнего нажимает на своё полковник.

Женька тоже наливается краской. Мы все с интересом наблюдаем, что же будет дальше. К нашему сожалению, всё быстро разряжается. Полковник сдаётся и Женьке, и нам командует.

- Садитесь!

Мы садимся. Полковник подходит к столу. Открывает свой кожаный портфель и достаёт оттуда объёмную тетрадь с лекциями. Тема сегодняшних занятий - история Красной Армии. Замполит закатывает кверху глаза и начинает говорить, как же создавалась Красная Армия. Мы уже сто раз слышали, как она создавалась, но приходится слушать и в сто первый раз. Кто-то из нас зевает. Кто-то достаёт художественный роман и надолго выпадает из числа слушателей. Кто-то переписывает конспекты по земледелию. Полковнику всё равно, лишь бы сидели тихо. Постепенно он заводится, наслаждаясь своим красноречием.

- В годы гражданской войны, - самозабвенно читает лекцию полковник. – Из народной плеяды выдвинулись такие выдающиеся полководцы, как товарищ Блюхер, товарищ Тухачевский, товарищ Фрунзе, товарищ Колчак, товарищ Чапаев…

Я не выдерживаю и хмыкаю на всю аудиторию. Замполит, догадываясь, что сморозил, что-то явно не то [212], спотыкается и останавливается на полуслове. Его оговорку заметил не один я. Постепенно она начинает доходить и до других. Через минуту уже весь наш курсантско-студенческий взвод откровенно хохочет на всю аудиторию. Таких ошибок никто из нас, да ещё и такому властному замполиту, не прощает. Смеёмся долго и до самозабвения. А полковник, краснее прежнего, терпеливо ждёт, пока мы вволю не насмеёмся. После, как и ни в чём не бывало, он продолжает свою лекцию.

После смерти старосты группы, на третьем курсе, я серьёзно поспорил со своим руководителем дипломного проекта - доцентом Яковлевым. Спорить студенту с доцентом, да ещё и с заведующим кафедрой общего земледелия, себе дороже. Формально доцент был прав. Неформально же правым оказался я. Но не в этом суть. Наверное, во всём мире многие люди живут по известному принципу. Это когда, ты - начальник, я – дурак. А я – начальник, ты – дурак. Мне так жить не хотелось, потому и поспорил. Доцента моё поведение не на шутку разозлило и всё, что мог, он ко мне применил.

Исключил из числа своих дипломников, выгнал с кафедры и вообще, перестал на меня обращать внимание и замечать.

Общее земледелие – предмет специальный, а для нашего брата учёного агронома, так и вообще – предмет основной, хлебный. Знал я его капитально. Это-то меня на экзамене и спасло. Шёл же я на экзамен к доценту Яковлеву обречённо. Не рассчитывал даже и на удовлетворительную оценку. Уж, очень мы с ним сильно поспорили, а то и поругались.

В аудиторию запустил он сразу половину группы. В том числе и меня. Взяли молча билеты, сказали ему номера и сели готовиться отвечать. Я посмотрел в свой билет. Все вопросы вроде знакомые. Дабы не терять понапрасну время, попросился первым отвечать без подготовки. Всё равно ведь рассчитывать не на что. Нечего и терять. Доцент Яковлев разрешил. Не знаю. То ли настроение у него с утра случилось хорошее. То ли я его заинтересовал своими ответами. Читаю вопрос и отвечаю. Читаю следующий вопрос и тоже отвечаю. Говорю долго и обстоятельно. Словно, на последнем экзамене.

По билетным вопросам дополнительных вопросов он не задавал. А вот когда я закончил отвечать, тут они и посыпались. И вопросы все не из институтской программы по земледелию, а практические. Из колхозно-совхозной агрономической практики. Где он их только и набрал? Я-то, грешным делом, думал, что доцент всё больше теоретик, чем практик. Оказалось, что здорово в нём ошибался. Возможно, как и он во мне.

Наконец, я ответил и на последний его вопрос. Доцент Яковлев удовлетворённо откинулся на спинку стула, вытер чистым носовым платком со лба пот и, обращаясь почему-то к сидящему напротив Кольке Казакову, уставшим голосом произнёс.

- Это, Казаков, уже не студент, а настоящий агроном отвечает.

Затем, он быстро взял с общей стопки мою зачётку, поставил оценку и, закрыв её, показал мне рукой на дверь. Я забрал зачётную книжку и вышел из аудитории. Уже за дверьми любопытство меня пересилило. Интересно, что же он мне такое поставил? Ни на что хорошее я не рассчитывал. А тут открываю зачётку и с удивлением вижу, что стоит там - «отлично».

Однако далеко не все такие порядочные и справедливые люди, как доцент Яковлев, преподавали нам агрономическую науку. Попадались люди и иного морально-нравственного толка. Кто-то из них любил на студенческие деньги выпить. Кто-то предпочитал шоколадки или цветы. Со всеми мы находили общий язык. Студент, как и находчивый солдат, выкрутится из любого положения. Он нигде не пропадёт и сессию, так или иначе и худо ли бедно, но сдаст.

Учёба мне давалась легко. Гораздо труднее получалось дружить с девушками. В институте у меня открылась одна непонятная странность, которая препятствовала общению с противоположным полом. После очередного знакомства с девушкой, я тут же забывал её имя. Представьте себе, каково было девушке, когда её ухажёр не мог вспомнить, как же её зовут. Иногда дело доходило до полнейшего и смешного абсурда. И всегда мои оправдания, и объяснения оставались за чертой понимания.

На первом курсе я, как и большинство студентов, снимал угол на частной квартире. Общежитие дали только старосте, комсоргу и профоргу, а все остальные вынужденно разбрелись по частным квартирам. Хозяйка квартиры жила без мужа с двумя взрослыми дочерьми, нашими же студентками ветеринарного факультета. Она всё мне намекала на свою младшенькую доченьку. Звали её Маринкой. Нравился я хозяйке. И она прочила меня в свои будущие зятья. Однажды, Нина Васильевна, так звали хозяйку, отправила меня с Маринкой в кино. Хотите, верьте, хотите, нет, но, как только я вышел с Маринкой из дому, так тут же начисто забыл её имя. Вылетело из головы и всё тут. Иду с ней по дорожке, еду в троллейбусе, смотрю кино, иду обратно домой и всё никак не могу вспомнить Маринкино имя. Прямо хоть плачь. Так до самого дома и не вспомнил. И до сей поры, страдаю всё тем же недугом. Так вот и остался на всю жизнь без семьи, и в полнейшем одиночестве [213].

Не богопромыслительно ли?

Правда, много позднее выяснилось, что меня, даже и такого забывчивого, и неприспособленного к этой земной жизни, всё же полюбила одна девушка из нашей группы. Полюбила и всё стеснялась мне об этом сказать. А я ни о чём и не догадывался.

Призналась она в любви много позднее, но уже монаху.

В КСХИ учились студенты из Курской области и соседних Центрально-Чернозёмных областей. Но и не только из ЦЧО. На нашем курсе училось ещё по одному представителю Украины, Белоруссии, Армении и даже Чеченской АССР.

Акоп Буюклян, уже и тогда, приторговывал американскими сигаретами. Воха Чараев вёл себя тихо и скромно. Об отделении Чечни от России или особом статусе Чечни разговоров он никаких не вёл и вообще, считался на курсе тихоней и весьма порядочным, и уважаемым человеком. Занимался он слабовато, поэтому многие старались ему помочь. Михаил Гончар из Белоруссии и Владимир Яковлев из Донбасса ничем от нас не отличались, и входили в круг самых наиближайших друзей.

Студенческое время летело стремительно.

Как-то так получилось, что со временем все мне стали в группе родными и необычайно близкими людьми. Валерий Рожнов делился со мною своими первыми литературными и философскими работами. С Лёшей Сороченковым мы вместе ездили на секцию бокса. Занимались боксом на «Спартаке». От института до «Спартака» добирались почти через весь город. С этим видом спорта в Курске имелись большие проблемы, и поблизости с институтом других секций не наблюдалось. Впрочем, как и не наблюдалось Поветкиных [214]. Всегда голодные, но зато редко битые, возвращались мы в общежитие уже поздно ночью.

Николай Казаков, Николай Винокуров, Сергей Завдовьев, Пётр Рыбников, Александр Сергеев, Вячеслав Шулешов, Михаил Овчаров…

Друзей-товарищей много, но в аэропорт пришли меня провожать всего несколько человек из нашей второй группы. Ни мне, ни провожающим брату и друзьям, было и невдомёк, что расстаёмся мы не на одни сутки и не на один час, а на многие, многие годы. А с некоторыми я расстался и на всю жизнь.

Слёзы навернулись у меня на глазах, когда в иллюминатор, выруливающего на взлётно-посадочную полосу ЯК-40, я в последний раз увидел родного брата и провожающих меня друзей. Они махали мне снятыми шапками и что-то кричали, благословляя в неизвестность. Они не знали, да и сам я тогда не знал, и в мыслях даже не держал своего конечного пути. За первым и столь крутым жизненным поворотом оставалось многое: родители, детство, юность, армия, институт…

Не иначе, как по детской наивности, мне тогда казалось, что, уж чего-чего, а жизненного опыта у меня вполне достаточно. И что с ним, я нигде не пропаду. Впервые в жизни я летел в Москву на самолёте. И в который раз, снова ошибался в своих предположениях.

 

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ. Севера

«Смотри на действование Божие: ибо кто может выпрямить то, что Он сделал кривым?».

                (Книга Екклесиаста или Проповедника. 7. 13).

 

         Когда разговор заходит о золоте, почему-то несведущие люди часто стараются придать ему какое-то особое, едва ли не мистическое значение. Я уже не напоминаю о тех множественных байках и небылицах, связанных со столь презренным металлом, названным, не иначе, как по человеческой глупости, благородным. При чём здесь пресловутое благородство? В истории человечества золото, наряду с алкогольными напитками и табаком, стало одной из причин великого множества человеческих смертей. Не станем же мы утверждать о благородстве водки и табака. А вот о золоте почему-то говорим с особым почитанием. Понятно, почему? Грешен и немощен человек. И алчность – лишь один из немногих наших грехов.   

В СССР золото добывали почти всегда заключённые. Потому, что уж очень тяжело его добывать. А на каторжный, да ещё и бесплатный труд только одного несчастного заключённого человека и загонишь. При Сталине колымские Севера кишели такими людьми. Чем они занимались? Да, мыли золото. Чем же ещё? Ведь не случайно, то Сталинское время и до сей поры, держит рекорд по золотовалютным запасам СССР и теперешней РФ. Более двух тысяч тонн золота и платины лежало тогда в советских банковских хранилищах и запасниках. Нынешнее накопление по сравнению со Сталинским – чепуха.

И это при современной-то технике.

Воровали ли зэки золото? Или воруют ли его сейчас? Довольно часто бытуют вот эти вопросы среди несведущих людей. Конечно же, воровали и воруют. Как не воровать, при таком-то безбожном воспитании и такой мерзкой жизни? Другое дело, что воровство зэков и вольнонаёмных рабочих, это мизер по сравнению с воровством начальственным и воровством государственным.

Дело другое.

Но не о грехе воровства речь.

Севера меня поразили.

Поразили и навечно влюбили в свою неповторимую красоту, свежесть, девственную чистоту и Бог весть, во что там ещё.

Я не стану описывать перипетии своего перелёта в Якутск. Ничего не скажу о своих первых ощущениях от шестидесятиградусного якутского мороза. Не упомяну и о конфузе с туфлями, и бумажными носками. Не знаю, прилетал ли на Севера в таком виде кто-то и когда-то ещё или я стал первооткрывателем зимнего сезона. Не буду вам описывать гостиницу «Лена». Её и сейчас ещё можно посмотреть. Умолчу и о первых зэковских знакомствах. Не стану говорить, и о совершенно новых впечатлениях. И о том, невиданном и почти внеземном пейзаже, который окружил меня сразу же и так сильно поразил, и увлёк.

Множество бездомных собак и вольноиграющихся на морозе детей – один из основных признаков советских Северов.

Тогда я этого не знал и удивился их обилию, и количеству.

 Севера меня поразили ещё в самом Якутске. Но гораздо больше они меня поразили и восхитили в старательской артели «Юрская, что на реке Юдома, по границе Хабаровского края и Усть-Майского района Якутии. Родненькие мои! Невероятно трудно описать Божье творение - Севера. Лучше один раз увидеть. Слава Богу, за всё! Мне невероятно повезло.

Я увидел.

Но уж, коль, в самом начале главы, я завёл разговор о золоте, то будет правильным его продолжить и дальше. Продолжить с тем, чтобы вы наиболее яснее и правильнее могли представить себе картину о золоте и способах его добывания в советское время. Из-за широты и глубины темы, подробности я опущу. Но и того, что поведаю, станется, пожалуй, достаточно. Не увидев и не пощупав своими собственными руками, и имея о золоте лишь магазинно-ювелирное представление, трудно понять суть этой темы. Но, с Божьей помощью, я постараюсь доходчиво вам всё пояснить.

Господи, благослови!

Золото всегда добывается из рудных и россыпных месторождений. Иных месторождений в природе не существует. Рудные месторождения, это когда геологи находят в сопке золотую жилу и после уже «промышленники» идут по ней в штольне, вырабатывая золотоносную руду «на гора». Руда затем отвозится на обогатительные фабрики, где измельчается и промывается.

Россыпные месторождения, это размытые рудные месторождения. За века и тысячелетия подземные и иные воды вымывают золотую жилу из горы в распадок. В распадке делается шурфовка, то есть та же самая геологоразведка. После разведки следует вскрыша или очистка земли до золотоносного слоя. И уже затем на вскрытом полигоне промываются золотоносные пески.

Прошу прощение за частые «Сталинские» повторения, но без них не обойтись.

Так вот, ещё в Сталинское времена были разведаны практически все золотоносные месторождения Северов. Работа была проведена настолько колоссальная, что непосвящённому человеку её масштаба трудно не только понять, но и представить.

Запасы золота - грандиознейшие.

В советское время добывалось только самое малосодержащееся золото. При тех промышленных мощностях, которые на Северах застал я, можно было легко удвоить, а то и утроить золотодобычу. Почему же этого не делали? Да, потому, что больше золота, чем уже добывалось, стране не требовалось. Это с одной стороны. А с другой, как ни парадоксально – для сохранности. Нет его лучшей сохранности, когда оно лежит в земле, а не на прилавках ювелирных магазинов или в хранилищах государственных и коммерческих банков. Наше историческое время только подтвердило столь очевидную правоту. Сколько сот тонн золота ушло, утекло за рубеж из государственных и иных банков нам неизвестно. Известно, что утекло его много и всё ещё продолжает, и будет утекать.

В советский период времени золото добывалось по-разному. В первоначальный период, оно добывалось почти исключительно системой ГУЛАГа. В Хрущёвское время перешли на золотодобычу государственную (но уже не гулаговскую) и артельскую.

При Сталине вольнонаёмным рабочим разрешалось добывать золото в одиночку и сообща (ввиде прообраза будущих старательских артелей), но потом такую золотодобычу запретили, якобы, из-за большой смертности первостарателей и утечки золота за рубеж. В уголовное законодательство страны оперативно ввели соответствующую статью, предусматривающую очень строгое наказание за самовольное мытьё или добычу золота.

Я прилетел в Якутск первого января 1980 года.

Восьмого января был принят в старательскую артель «Юрская» горнорабочим. О старателях, до самого последнего времени, я знал только из книг Джека Лондона. И вообще, по наивности и невежеству думал, что в наше время никаких старателей не существует.

Видит Бог, как я ошибался.

После Хрущёва в золотодобыче страны практически ничего не менялось. Менялась только техника, да и то, незначительно. К восьмидесятому году старательские артели настолько окрепли и так количественно возросли, что львиный вес всей золотодобычи приходилась уже на их долю. Каторжный труд и полное бесправие советских старателей компенсировались относительно высоким, но далеко не гарантированным жалованьем. Количество денежных знаков в карманах советских старателей напрямую зависело от начальственного благосклонства и веса намытого ими золота. И того, и другого не всегда получалось в избытке.

В самых известных и удачливых старательских артелях, на одно рабочее место претендовало до шестидесяти специалистов и больше. При таком конкурсе, попасть на работу в артель я не имел ни единого шанса. И, тем не менее, старателем я всё же стал. Приняли меня в артель по воле случая. На новый год кочегары обеих поселковых котельных перепились и разморозили систему теплоснабжения. Такое происшествие на Северах - смерти подобно. На улице шестидесятиградусный мороз, а котельные стоят на ремонте. Шахтоуправление и вездесущий партком, дабы избежать огласки и надвигающейся трагедии, поручило отапливать посёлок старателям. В шахтоуправлении и парткоме сидели не самые глупые люди. Они прекрасно понимали, что, поручив эту работу старательской артели, можно теперь не беспокоиться за поселковое отопление.

Откуда такая уверенность?

        Да, всё оттуда же. Из Сталинского прошлого времени. Для старателей, как и для советских зэков, не существует работ невыполнимых. Председателем старательской артели «Юрская» работал бывший заместитель начальника колонии по режиму [215]. А сама артель на девяносто пять процентов состояла из бывших уголовников-рецедивистов. На все советские зоны тем артель «Юрская» и славилась, что решившим завязать с уголовным прошлым людям, она давала возможность внеконкурсного приёма на работу и столь перспективного денежного довольствия. От освободившихся рецидивистов в артели отбоя не было. 

Зимнее и особенно новогоднее время – время отпусков. Лишних старателей для отопления посёлка в «Юрской» не оказалось. И тут, будто палочка-выручалочка, садится наш борт [216] с рабочей силой. Отсеяв половину прибывших, председатель артели выбрал самых молодых и сильных. В их числе очутился и я. Он не посмотрел, что у меня нет трудового стажа и что я не специалист [217], а всего лишь бывший студент. Последнее обстоятельство неожиданно сыграло мне на руку. Оно вызвало благосклонный начальственный смех и дало мне громкое, а по зэковским понятиям, ещё и почётное прозвище.

На многие месяцы прозвище [218] - «Студент» стало моим основным именем.

Не случайно председатель артели отбирал в котельные самых молодых и здоровых людей. Представьте себе, вместо двенадцати кочегаров по штатному расписанию, нас работало в котельной только четыре человека. По двое в смену. Смена - двенадцать часов. Без праздничных и выходных дней. Месяц работаем в ночь, месяц трудимся в день. Председатель артели на прощание нам сказал: «Справитесь, весной отправлю на участки. Не справитесь, отправлю на материк [219]».

        Я не понимал всей сложности своего положения. А если о чём и догадывался, то догадывался весьма смутно и уж совсем не придавал значения тем воровским законам, по которым жила старательская артель. Конечно же, при такой плотной насыщенности бывшими зэками-рецидивистами, по другим законам артель жить и не могла. Но мне-то, какое до этой жизни дело? От зоны старательская артель «Юрская» отличалась лишь относительной свободой передвижения и полной расконвойкой. Колючей проволоки и вышек поблизости не наблюдалось, а всё остальное точно такое же, как и в исправительно-трудовой колонии, да ещё и с бывшим начальником оперативно-режимной части во главе!

Для человека с воли или по ихнему - фраера, воровская среда самая, что ни на есть, неподходящая. Без жаргона и знаний воровского закона, дни мои, так или иначе, оказались сочтёнными. Вопрос времени – не главный вопрос. Я этого, по понятным причинам, не знал.

Но, слава Богу!

Выручил напарник.

Он пояснил.

Василий Семёнович Бантыш, а по блатному - «Генерал» – мой напарник, успел пройти приличную зэковскую школу. И не только её лишь одну. Правнук царского генерала, он, отслужив срочную службу в десантной разведке, вскоре попал на среднеазиатскую зону. В СССР среднеазиатские зоны считались одними из наихудших. В одной из таких зон Узбекистана Василий Семёнович и отсидел свои, положенные законом пять лет. Старше меня на каких-то два года, тем не менее, Василий Семёнович уже обладал той житейской мудростью, до которой мне и теперь ещё так далеко.

Как-то, за кружкой крепкого чая [220], он мне скупо, по-братски, сказал.

- Студент! Спору нет. Мужик ты здоровый. Да и фраерок, чую, правильный. Какой уже день одну пайку вместе хаваем и один уголёк в топки бросаем. Присмотрелся я. Пойми ты меня! Не с руки мне тебя хоронить. А, всё одно, ведь, придётся, - тут он сделал небольшую паузу, затянулся папиросой и после продолжил. - Без нашей фени [221] и знания воровских законов, пропадёшь ты в зэковском омуте. Как пить дать, пропадёшь. Ставлю рубль за сто. Не в этой бичарне [222], так на участке. Здоровье тебе не поможет. Даже и не мечтай. И не таких бугаёв на тот свет отправляли. Сунет кто-нить под рёбра заточку, аль шильце - семь на восемь, восемь на семь и нетути твоего здоровья. Сутками из-за него на стрёме [223] не простоишь. Так? Так. Короче, Студент. Базар [224] мой к тебе будет конкретный. С сегодняшнего дня стану учить я тебя и по фене ботать [225], и нашему воровскому закону. И ты не упрямься, и не супротивься. Для твоей же пользы. Пораскинь-ка своими учёными мозгами. Зря, что ль учили тебя столько времени в институте. Жизнь твоя лежит на кону. Так? Так. И припотелому мерину понятно, что так. Учись, Студент, пока есть у кого. А после, за мою науку ещё и «спасибо» скажешь.

Случился сей монолог недели через две после трудоустройства. К этому времени, я уже кое-что в артели подметил и для себя уяснил. Скажи мне Василий Семёнович эти слова раньше, я бы его не послушал. Упрямство вкупе с гордыней воспротивились бы послушанию. Впрочем, Василий Семёнович знал, когда надо молчать, а когда говорить.

Потому-то слова моего более опытного напарника упали на подготовленную и хорошо вздобренную почву.

С его слов и началась моя учёба. Что ж, условия для неё - самые подходящие. В дыму и копоти, саже и каторжном труде. Под карточные старательские разборки и папиросный дым. Частую пьянь и наркоту. Поножовщину и даже стрельбу…

Впитывал я крупицы воровских знаний, открывая для себя один из самых грязных и грешных пластов человеческого бытия.

И за четыре с половиной месяца впитал так, что потом никто из бывших сидельцев нашего старательского участка и мысли не допускал, что у меня нет судимости. Василию, за его уголовную науку, я по гроб жизни обязан. Жаль, что понял я это много позднее. Воровские законы, возможно и не самые худшие в мире. Я с этим не спорю. Законы крепкие и они не прощают ошибок. Посудите сами. Даже одно, неверно сказанное, слово, может стоить оратору жизни. Кто-то из вас, наверняка, слышал такое выражение, как - «фильтруй базар». Это первое предупреждение.

И второго, чаще всего, уже не бывает.

У меня нет никаких человеческих претензий к старателям-рецидивистам. Хотя, в первый же артельский день, они и украли у меня новые, ещё ни разу ненадёванные валенки. Купил я их по случаю взамен курской обувки в Якутске. Но это, пожалуй, одна единственная ошибка или оплошность с их стороны. В дальнейшем ничего подобного уже не случалось.

Мой авторитет рос, а вместе с ним росло и уважение.

Люди остаются живыми людьми в любой ситуации. И в тюрьмах, и в исправительно-трудовых лагерях тоже находятся живые люди. Со своими проблемами, радостями и печалями. Ничто человеческое не чуждо и в тесном узилище. Писатель-сиделец Варлам Шаламов, в своих потрясающих душу «Очерках преступного мира», об уголовном мире сказал предельно достаточно и как никто другой, сказал правильно.

К его словам, по существу, мне добавить нечего [226].

И всё же, рецидивист на свободе отличается от своего собрата в неволе. На свободе такой человек выглядит менее защищённым. Он более закрепощён. А его попытки обрести понимание среди окружающих вольных людей, кажутся иногда детскими. Да и сам он напоминает больше взрослого ребёнка, чем нормального человека. Хотя о нормальности не грех и поспорить.

Председатель артели сдержал своё слово. И в мае меня и ещё нескольких счастливчиков, отправили на вертолёте в горы. А Василий Семёнович, как непревзойдённый специалист остался на центральной артельской базе автослесарем. Мне повезло больше, чем ему. Всё ж таки, подальше от высокого начальства. Из шестидесяти человек старательского участка только двое не имеют судимости. Я и наш сварной - Коля Замотаев. Коля убежал от судимости. Но на статистику и на его статус это уже не влияет.

Горы меня приняли и ошеломили. Такой божественной красоты я никогда не видел и не предполагал. Сочетание набирающей силу весны и угасающей зимы выглядит ошеломляюще неповторимым зрелищем. Тяга к жизни в горах превосходит все мои ожидания.

В Сталинские времена здесь трудилось пятнадцать тысяч зэков. О чём и напоминают полуобрушившиеся вышки, и мотки ржавой колючей проволоки. И вышки, и колючая проволока находятся по обеим сторонам горного распадка. Живём мы в трёх бараках, по двадцать человек в каждом. Бараки, это примитивные строения, сложенные из неошкуренных лиственниц и со всех сторон обгорнутых нифелями [227]. Внутри нары в два яруса, стол, две длинных скамейки и у входа железная печка из-под солярной бочки. Пол в бараке выслан тонкими неошкуренными брёвнами, а маленькое окошко затянуто куском толстого целлофана. Жильё построено на скорую руку и самое, что ни на есть примитивное. Летом в таком бараке очень душно, а зимой невероятно холодно. Но недовольного ропота не слышно. Боже упаси обмолвиться лишним словом! Тут не до жиру. Люди опытные и привыкли ко всему. Они хорошо понимают, что главное здесь не бытовые условия и человек.

Главное – золото.

Большинству старателям далеко за пятьдесят. Тюремный стаж у каждого от семи и до сорока четырёх лет. Старатель по прозвищу - «Смерть» сорок четыре года полностью не отсидел, по бериевской амнистии отсидел только половину. Но это и неважно. В зачёт идёт срок по суду, а не по капризам властей и «хозяина». Убийцы, воры, бандиты, грабители…

Но мужицкая и самая распространённая на зонах каста.

Меня они вначале не замечают. Оно и понятно. Не их круга я человек. Однако вижу, присматриваются. Они боятся потерять работу, боятся начальства. Боятся всего. На их загнанном фоне я выгляжу много свободней и независимей. Я не боюсь ни того, ни другого, ни третьего. Такое положение меня приподнимает. Приподнимает не по воровскому закону, а чисто по-человечески. Некоторые из них начинают видеть во мне если и не духовника, то, по их же выражениям - «свободные уши». Душа требует выговориться и требует покаяния. Их собратьям не до них. Сами такие. А Студенту всё интересно. Ему можно, по пьяни или даже так, выговориться, а то и поплакаться. Глядишь и полегчает на грешной душе.

Постепенно многие выкладывают всю свою жизнь. Советуются, как жить дальше. Да и вообще, начинают смотреть на меня другими глазами.

Всё более и более – глазами человеческими.

Меня поражает в них многое. И, прежде всего, их потрясающая выносливость. Работаем мы вместе по двенадцать часов в сутки. Работа такая тяжёлая, что мне часто не хватает сил даже сходить в столовую поесть. А ведь свиду, я самый молодой и здоровый. После бани, я сразу же заваливаюсь на нары спать. А им хоть бы, что. После еды старатели заваривают в закопчённом чайнике чифир. И садятся за стол играть в свою тысячу [228]. Играют они самозабвенно. Иной раз, до драки и поножовщины. В такие минуты я просыпаюсь от шума и с досадой наблюдаю, как они неумело дерутся. Всё, что попадает им под руку идёт в ход. Драка прекращается так же быстро, как и начиналась. Вспыхнула и погасла. На многое их не хватает. Уже и здоровье не то, да и силы не те. За пару часов до смены старатели успокаиваются. И все затихают на своих нарах. Потом опять каторжная работа и всё начинается сначала. И так каждый Божий день или ночь.

Из недели в неделю. И из месяца в месяц.

Кормят нас отвратительно. В старательской артели экономят на всём. В том числе и на еде. К концу сезона от тяжёлой работы и лёгкой пищи мы еле, еле передвигаем свои ноги. Первый месяц я работаю мотористом на насосе. Откачиваю с полигона воду. В комарином и оводином аду, в грязи и воде, на страшном солнцепёке стараюсь обезводить полигон. И далеко не всегда мне это удаётся. Щепа от крепежа бывших зэковских штолен всё время забивает насосный всас. Поэтому, то и дело, приходится его чистить и по новой заливать водой. В трубу всаса входит от девяносто до ста вёдер воды. Работаю, как одержимый и всё равно, не всегда успеваю вовремя откачать воду. Вода дренажирует со всех бортов полигона.

Если бы не щепа…

Однажды, при очистке клапана, я чудом не погибаю. Обрывается натяжной тросик, и вместе с трубой всаса, я оказываюсь на четырёхметровой глубине зумпфа [229]. Тяжеленный всас меня пришпиливает за полы ко дну. Спасает гнилая материя куртки. Под моими отчаянными усилиями она рвется, и я всплываю на поверхность. Холод воды почувствовал уже на берегу.

После отработки полигона меня посылают слесарить в передвижную ремонтную мастерскую. Настала пора переобувания бульдозеров. В ночной смене работаю со сварным – Колей Замотаевым. Я прикручиваю башмаки к лентам, а Коля их обваривает сваркой. В первые ночи нам не хватает времени даже на чай. Постепенно мы втягиваемся в эту работу и уже через неделю можем выкроить для чая пару часов. Коля рассказывает, как он убежал от советского правосудия. Я слушаю и тоже, что-то в ответ рассказываю из своей студенческой и колхозно-армейской жизни.

За полтора месяца мы переобуваем все бульдозера.

Потом один из гидромониторщиков неожиданно прокалывает себе железной скобой стопу. Травмированного старателя вместе с намытым золотом отправляют вертолётом на центральную артельскую базу. А меня срочно переводят на его место. Теперь я уже не «мальчик на побегушках», а вполне серьёзный старатель, да ещё и на самой ответственной работе. Как же, мою на полигоне золото. Работа тяжёлая, но от того, что мою не навоз, а всё же настоящее золото - настроение приподнимается до небес.

По своей теперешней должности, я вхожу в специальную комиссию и постоянно присутствую при съёмках золота. Помогаю съёмщикам открывать промывочную колоду и снимать с ковриков, похожий на ржавые опилки, жёлтый металл. Иногда на ковриках попадаются и маленькие самородки. Хотя и не так часто, как хотелось бы, но всё же попадаются. Самородки с ноготь величиной и с вкраплениями какого-то белого металла. Догадываюсь, что это платина. Через пару недель появляется навык и опыт. И я уже вполне самостоятельно могу определить, сколько же мы намыли металла за сутки.

Ошибки в определении есть, но они незначительные.

Колеблются в пределах от пятидесяти и до ста грамм.

На нашем полигоне лишь один примитивный промывочный прибор. На других - по два. Всего же на участке три полигона. Часть бульдозеров работает на вскрыше новых полигонов. Часть работает на уже открытых. По три-четыре бульдозера на каждый полигон. С моего прибора вначале снимают по триста грамм золота. Затем эта цифра увеличивается и постепенно стабильно доходит до одного килограмма и двухсот грамм. Это очень хорошая цифра. Мы знаем, что на других приборах золота снимают вполовину меньше. И совсем не потому, что они не такие работящие, как мы. Нет, не поэтому. Просто нам больше повезло. Случайно наткнулись на очень хорошее содержание. Начальство всегда крутится там, где больше золота. Нам оно уже надоело. Особенно из-за неудержимого хвастовства.

Почему-то начальству кажется, что в таких богатых съёмках это не наша, а их заслуга.

В один из особенно удачных дней [230], на полигоне появляется председатель артели. Появляется не один, а с длинной свитой сопровождения. Он подходит ко мне, приветливо здоровается за руку и спрашивает, даст ли участок план по золоту или нет? Я отвечаю утвердительно. Он заводит разговор о том, о сём. Я же, как могу, его дружеско-начальственный разговор поддерживаю. Общаемся мы минут двадцать. Однако и этого времени оказывается вполне достаточно, чтобы кто-то из старателей пустил слух будто бы я племянник председателя артели. Все мои убедительные отговорки остаются тщетными.

Впрочем, этот слух не убавляет, а, скорее, наоборот прибавляет мне авторитета.

Ближе к осени, вместе с физической истощённостью, накопилась и психологическая усталость. Старатели уже начинают надоедать. Надоедают постоянные зэковские разборки, их душетрепетные излияния и даже моё третейское судейство. Всё больше и больше хочется уйти подальше от людей и где-нибудь, побыть одному. И уйти не только от этих, а, вообще, от людей.

Скоро отпуск, но и в отпуск не хочется.

Здесь и там, везде люди, люди…

Выручает начальник участка. Он предлагает мне остаться на участке сторожем. После прошлого промывочного сезона здесь уже оставался один сторож-старатель. И всё из-за медведя-шатуна. Так-то, за сто пятьдесят километров до ближайшей человеческой цивилизации, от кого тут и что сторожить? В позапрошлом году медведь-шатун залез в продовольственный склад. Всё пережрал, рассыпал и перегадил. Сколько зверь прожил на складе, одному Богу известно.

Бульдозерист оставил в кабине бульдозера банку сгущённого молока. Так и ту банку медведь нашёл и ладно бы выпил, а то ведь залез в кабину, и зачем-то скрутил в узел рычаги управления. По весне старатели прилетели, а кушать-то на участке и нечего. Пока нашли и подвезли еду, пока то, да сё, месяц драгоценного времени и потеряли. Соответственно, потеряли золото, а вместе с ним и немалые деньги. После такого пролётного конфуза, решили оставлять на участке сторожа. Так оно получалось и дешевле, и надёжнее. Как и все артельские старатели, я знал об этом.

И не долго думая, дал своё согласие на зимовьё.

+++

Много раз я мысленно возвращался к тому прекрасному времени. Всё думал, что же такое со мной случилось и почему, за эти полгода, я стал совершенно другим человеком? Полгода полного одиночества так круто изменили мой характер и мировоззрение, так преобразили, что те из людей, кто знал меня раньше, перестали узнавать Студента потом. Да и сам я себя не очень-то узнавал.

Последний вертолёт со старателями улетел двенадцатого октября. За три дня вертушка [231] завезла продовольствие на следующий сезон и вывезла всех старателей. Проводив винтокрылую машину глазами за горный перевал и наконец-то, дождавшись долгожданной тишины, я почему-то не уходил в барак, а всё ещё долго стоял на морозе, прислушиваясь и озираясь по сторонам. Красоты – красотами. Сколько их не оглядывай и не высматривай, всё одно не насмотришься. Стоял я не просто так. Какое-то неведомое и сильное чувство посетило мою душу. Я его почувствовал и постепенно к нему привыкал.

В распадке уже стояли двадцатиградусные морозы, а ночью ртутный столбик термометра опускался до сорока градусов.

Но снега всё ещё не выпадало.

И это казалось мне на удивление странным.

На второй день одиночества, я обнаружил под полом соседнего барака трёх полузамёрзших и полуослепших щенков. Утром, услышав мои шаги, они объявили себя слабеющим перетявкиванием. Мне стоило немалого труда их вычислить и найти. А затем и вытащить из-под забитого окурками пола. Их мать, молодую сучку Кнопку старатели, видимо, съели [232]. А щенки, вот, остались. Два мальчика и одна девочка. Я отнёс их в сушилку, там всё ещё оставалось тепло, и попробовал их накормить. Однако не тут-то было. Есть они ничего не захотели. Чего я только не перепробовал.

Давал им и сгущённое молоко, и сырое мясо, и рыбу. Развёл даже горячего сухого молока. Налил им в алюминиевую мисочку.

И всё без толку…

Выручили рыбные консервы в масле. К ним голодные щенки проявили интерес. Да ещё какой! Когда я ткнул мордочкой в открытую консервную банку первого щенка, он, слабо вырываясь из рук, невольно облизнул растительное масло. И вскоре понял, что это можно и нужно есть. С какой же жадностью он после набросился на еду! Бедолажка! Сколько же они не ели? Примеру первого щенка последовали и остальные. Рыбных консерв на продовольственном складе осталось очень много.

Щенкам хватит и перехватит.

Через неделю щенков стало уже не узнать. Я их выкупал в тёплой воде. Заменил им ватную подстилку. Сушилку они капитально обжили. И я следил за её чистотой, ежедневно убирая отходы. Баню тоже топил ежедневно. Иначе, откуда тепло?

Первые две недели из распадка я никуда не уходил. Спал, отъедался, топил баню и ухаживал за щенками. Имелись и другие неотложные работы. Морозы усилились, пришлось из рабочего барака перебраться в более тёплый балок [233] начальника участка. Пилка и колка дров, заготовка на ручье льда, приготовление пищи – всё это и ещё много чего другого легло на мои плечи. Выжить на Северах, даже при наличии продовольственного склада, без труда и повседневных забот никак невозможно.

Меня неудержимо тянуло в горы. На улице горные вершины, как магнитом, притягивали всё моё внимание. Зайду в балок и тоже думаю о них. Душа жаждет их поднебесной высоты. Жаждет настоящей свободы. Будто этой свободы ей мало.

И вот наступило время похода в горы.

Ещё с вечера я к нему тщательно приготовился. Тщательно осмотрел и почистил карабин. Умело подправил охотничий нож. Не забыл приготовить в дорогу и довольно уёмистый, и питательный тормозок [234]. В литровую походную фляжку налил вкусного брусничного морса. Давеча, не поленился набрать брусники и приготовить из неё питательного и жаждоутоляющего морса. А щенкам открыл с десяток банок, так полюбившейся им скумбрии. Почти новые валенки и зимняя одежда, сомнений у меня не вызывали. Движений они не связывают. Сидят на теле прочно, удобно и тепло.

После плотного завтрака, в шесть часов утра, я отправился в горы.

В распадке стоит настоящая темень. Утром и не пахнет. Мороз щиплет на лице кожу, а руки постоянно ищут тёплые рукавицы. Чем выше, тем светлее. Светлее от звёзд. Звёзд на небе столько, что глаза разбегаются. И все такие яркие и такие умытые. На материке таких звёзд не увидишь. Здесь небо чистое, не засорённое. От звёздной красоты глаз не оторвёшь. Стоит полная тишина. Только мои шаги и моё дыхание её нарушают. Но и не так, чтобы уж очень. Идти стараюсь бесшумно. Иногда останавливаюсь, смотрю на звёзды и прислушиваюсь. Карабин в левой руке и он готов к стрельбе.

Готов к ней и я.

До вершины ещё далеко. Идти тяжело, но усталости я не чувствую. Часто прикладываю к лицу рукавицу. Мороз не меньше пятидесяти градусов. По первой якутской зиме знаю, что скоро будет и больше. Вскоре я согреваюсь. Тепло от тела поднимается к лицу. Теперь всё внимание окружающей среде. На середине горы останавливаюсь и оглядываюсь назад. В распадке ничего не видно. Там сплошная темень. Соседняя вершина лишь смутно выделяется на звёздном небе. С начала подъёма прошло не больше часа. Эту вершину я уже покорял. Со старателями поднимался за шишками кедрового стланика. Она начало длинного хребта. Отсюда хребет тянется на пятнадцать километров и заканчивается у горного озера. Сам я по хребту далеко не ходил и того горного озера не видел. Слышал и знаю от досужих старателей.

Подъём стал заметно круче. В валенках по такой крутизне подниматься не очень-то удобно. Шаги мои укорачиваются. И время подъёма удлиняется. До вершины добираюсь в изнеможении. Но не полном. Силы ещё остаются. Хотя их не так и много. Сажусь на первый попавшийся камень, перевожу дух и всматриваюсь в восточный горизонт.

Там начинает зеленеть узенькая полоска света.

Значит скоро рассвет.

И он не заставляет себя долго ждать. На Северах всё делается стремительно быстро. Пока отдыхал, полоска света расширилась. Стало гораздо виднее. Небо над полоской покраснело. И первые солнечные лучи уже начинают золотить белесую тончайшую дымку. Ещё немного и восток озаряется светом. Запад ещё лежит во тьме. А на востоке уже открылись взору небеса и горы. Куда ни глянешь, одни сплошные горы, горы и горы. Целая империя гор. Или горная империя. Называйте, как хотите. Горная сущность и её величие от этого не изменится. В распадках видны облака. И первая птица поднимается над ними. Большая, огромная птица. Это орлан. Нет ему равных в небе и мало кто устоит против него на земле.

Я поднимаюсь с холодного камня и замечаю свою ничтожность в сравнении со всем этим Божьим творением, горным величием и девственной красотой. И не просто замечаю, а ощущаю и душой и телом. Нам всё время талдычили о человеке, как о «царе природы», о человеке, который «звучит гордо». А тут и вдруг, такая существенная разница. Кто я в этом громадном и непознанном мире? Я выше удивительных гор? Ярче солнечных лучей? Или значительнее рассвета и солнца?

Даже одинокий орлан умеет летать и парить над землёй. Почему же так я не умею? Но во мне есть и живут многие силы. Они ещё спят. Или только, только набирают свою величину. Я их чувствую. И я точно знаю, что они во мне есть.

Но я не готов и ещё не умею ими управлять.

Девственная горная красота их будит, будит…

На ум приходит легенда Творца. Легенда ли? Разве могло всё это звёздное, мёртвое и живое пространство родиться само, без Творца? Никогда! Во всём этом величии и неописуемой красоте даже мне, такому неотёсанному и самому последнему представителю рода человеческого, ясно и понятно. Я ощущаю мысль и руку Творца! Без Творца здесь ничего не обошлось. Бог есть! Вот Его творение! Оно передо мной! И я тоже Его дитя! Пусть такое грешное и слабое.

Но всё-таки Божье дитя!

Не помню. То ли, сразу после этого признания и озарения. То ли, немного позднее, вдруг, я стал чувствовать странное и совершенно чудесное покровительство. Покровительство не земное, а сверхъестественное. Счастье, любовь и радость заполонили всю мою душу. Кто-то из людей сказал, что от счастья можно и умереть. Не знаю.       Может это и так.

Но я не умер. Я жил. Я носил его в себе целую седмицу, если не больше. Оно носило меня. Восторг от такого состояния неописуем.

Потом оно меня покинуло. Всё снова вернулось на свои места. Я ходил сам не свой. Мне хотелось обратно вернуться к тому чудесному состоянию. Но, увы. Как я ни хотел и как ни старался, оно ко мне больше не вернулось. Что это было?

Я не знаю. А предполагать не хочу.

Родненькие мои!

Не случайно я столь подробно описал вам первый год своего пребывания на Северах. Мой первый год старания - самый трудный и интересный год. Десять лет я прожил в Якутии. Разные это получились годы, разные и по наполнению, и по значению. Однако первый тот год, невозможно переоценить. Он стал не только переломным в моей жизни, но и во многом, определяющим на все последующие годы.

После зимовья я уже не смог работать в старательской артели. Не смог терпеть и равнодушно закрывать глаза на многочисленные унижения человеческого достоинства, и как прежде проходить мимо. Даже наблюдать со стороны раболепство и пресмыкательство старателей мне стало больно и противно. В конце апреля я легко и без всякого сожаления рассчитался со старательской артелью, и улетел в самое холодное место на земле - Оймяконский район. Затем последовали: Анабарский, Томпонский, Усть-Янский и опять Оймяконский, где и закончил свою жизненную якутскую эпопею.

Первые пять лет работал плотником, кочегаром, рабочим геофизической партии, плотником-бетонщиком, землекопом, учеником проходчика…

За эти северные годы мои руки привыкли держать: кайло, лопату, лом, топор, кувалду…

Так намахаешься ими за день или же за ночь, что придёшь с рабочей смены в бичарню и места себе не находишь от грязи, пота, усталости и опустившихся людей. Хочется что-нибудь почитать, написать, просто в тишине отдохнуть, а сил, времени и возможности на это и нет. Надо ложиться спать. Ведь завтра опять идти на работу. И так изо дня в день, и из года в год.

На Северах много разных проблем.

И почти все они - порождение халатности и безответственности.

С халатностью и безответственностью у нас полный набор и порядок. Они всегда в наличии. Каждый Божий день случается, то - одно, то - другое [235]. От проблем, как и от назойливых комаров и оводов, успевай только отмахиваться, да поворачиваться. Одна из самых неразрешимых северных проблем – проблема тёплых туалетов. Другая проблема - трудность с мытьём. Во многих северных посёлках баня работает лишь два раза в неделю. В субботу моются женщины, а в воскресенье смывают свою рабочую грязь мужчины. Или наоборот. В субботу моются мужчины. А в воскресенье женщины.

Одной только банной воды недостаточно рабочему человеку.

И всё же отсутствие элементарных гигиенических удобств ещё можно, как-то, пережить и перетерпеть. Русский человек терпеливый. Труднее мне приходилось сживаться с людьми, с их пристрастиями и пороками. Безудержное винопитие, матерная ругань, повальный блуд, частые разборки с драками, стрельбой и поножовщиной сопровождали меня повсюду. Сопровождали во всех северных бичарнях-общежитиях. Летом еще, куда ни шло. Можно уйти на улицу, податься в горы, тайгу.

А зимой и уйти-то некуда.

Но, слава Богу, за всё!

Господь отвёл меня от страшного греха. Дал волю и терпение. Без Его помощи, один бы я никогда и ни за что бы не справился. Не сдержался и убил бы кого-нибудь. Или же убили меня. Много человеческих смертей прошло через мою память. Так много, что обо всех не упомнить и не рассказать. Жизнь и смерть всегда сопутствуют человеку. Тут ничего удивительного нет. Насильственная же смерть – противоестественна и крайне неприятна. Она есть порождение тяжкого человеческого греха или государственного произвола.

С самого первого дня своего пребывания на Северах, меня очень сильно заинтересовала тема Сталинских лагерей. В то время здесь их выросло столько, что и не сосчитать. И в мою бытность, ещё оставались в посёлках люди, не забывшие эти лагеря, а то и отсидевшие в них, положенные суровым законом сроки. Сталинских сидельцев оставалось в посёлках мало, но они всё же имелись. Однако чтобы услышать от них рассказ о гулаговском прошлом - требовалось особое умение и подход. Ни тем, ни другим я не обладал. Но люди видели мой неподдельный интерес к ним и часто шли на уступки, и снисхождение. Рассказывали. А при вручении им вино-водочных талонов, рассказывали охотно. Я внимательно слушал, а после записывал услышанное в тетрадку.

К концу своего пребывания на Северах у меня накопилось много таких тетрадок. Каких только рассказов я не наслышался. Современному человеку трудно себе представить северный гулаговский размах. Самые тяжёлые лагеря находились здесь. Ни печально знаменитые на весь мир Соловки, ни иные лагеря СССР и близко не подходили по тем ужасам, и трагедиям, которые случались на Севлаге. Шестидесяти и семидесятиградусные морозы, вкупе с голодом и каторжным трудом, убивали людей похлеще конвоя, охраны и блатных лагерных урок. Убивали тысячами, десятками тысяч.

Убивали людей миллионами.

Выживали только самые маленькие и самые неприхотливые.

Почти все, с кем мне доводилось беседовать, выглядели щуплыми и низкорослыми стариками. Увидев такого тщедушного человека в городе, пройдёшь мимо и не заметишь. И даже не подумаешь, что этот человек прошёл через многие круги сталинско-гулаговского ада. И не просто прошёл, а сумел выжить, вырваться из смертельной лагерной западни и возвратиться к относительно нормальной жизни. Впрочем, в городе такого человека, пожалуй и не встретишь. Если они туда и попадали, то не выдерживали перемен и вскоре умирали. Кроме Северов таким людям уже не оставалось другого жилого места на земле.

Советская гулаговская система пожирала людей миллионами. В местах «не столь отдалённых» постоянно находилось от восьми до десяти миллионов человек [236]. При высокой смертности и скорой на расправу судебной машине, лагерная ротация происходила ускоренными темпами. Через северные лагеря прошли десятки миллионов людей.

И сколько их осталось в вечной мерзлоте, то одному Богу ведомо.

Этапы тянулись на Севера с разных направлений: отправляли заключённых по Севморпути; шли баржи и пароходы с Владивостока; добирались до мест заключения по железной дороге и своим пешим ходом. Многодневные, а то и многонедельные этапы истощали и выматывали людей до предела. Многие не выдерживали трудной дороги и погибали ещё на подходе к Северам. Произвол уголовников и различные болезни нередко «выкашивали» этапы до половины. Но и те, кому повезло добраться до лагеря – получали лишь кратковременную отсрочку от смерти. В лагере их ожидали каторга, холод и голод.

На берегу Юдомы один сиделец мне рассказывал, что из дошедших до Ыныкчанского лагеря четырёхсот человек, в первую же якутскую зиму, их выжило только двое. Умерших заключённых складывали в штабеля за бараками. А по весне всех потом зарыли в отвал американским бульдозером.

Лагерная жизнь ломала людей, превращала их в безвольных и послушных рабов. Повсеместно процветало стукачество, воровство, страх перед всеми и т. д., и т. п.

Единственными людьми, кто не потерял своего человеческого лица и надежду на спасение, оставались лишь верующие люди. В лагерях их называли церковниками или сектантами. По вере и молитвам, Господь давал им силу духа и возможность терпения и покаяния.

Лагерная тема долгое время мне не давала покоя, что и неудивительно.

Немного позднее, в период так называемой гласности, когда в толстых советских журналах, словно отдавая дань не трагедии, а моде, замельтешили художественные и публицистические произведения на эту тему, я стал невольно сравнивать прочитанное с услышанным и записанным мною в свои тетрадки. И скажу, не таясь, мои записи почти полностью совпали только с рассказами уже упомянутого выше В. Шаламова. Остальные авторы [237], грешили художественными приёмами, писательским вымыслом и, как следствие, искажением истины. Нет смысла подробно останавливаться на этом неприятном моменте.

Бог нам всем судья.

Старательская артель дала пропуск в северную жизнь. О лучшем пропуске я и не мечтал. Да его и не существовало в природе. После артели, я почувствовал себя настолько уверенно, что любое житейское море мне казалось по колена. Я легко их форсировал и быстро находил правильный выход из самой сложной ситуации. А сложностей и трудностей на пути всё ещё хватало.

Они встречались почти на каждом шагу.

За пять северных лет, вдоволь намаявшись на тяжёлых физических работах, я стал задумываться, а зачем мне всё это надо? И в самом деле. Семьёй я не обзавёлся. Денег копить не научился. Тогда зачем и для кого я так утруждаюсь? Интересный получался вопрос. Сам собой, напрашивался и резонный ответ. А не пора ли мне остановиться, как следует осмотреться и поискать себе работу более лёгкую? Пусть и менее денежную работу, лишь бы она позволяла иметь свободное время. Его-то мне и не хватало. И не просто не хватало, а не хватало, как воздуха. Подумано-сделано.

Остановился и осмотрелся.

Поискал для себя наиболее подходящий и щадящий труд. И что вы думаете? К моему немалому удивлению и огорчению, все такие работы оказались уже занятыми. Выходило, что не один я такой умный и расчётливый. Все лёгкие работы уже давным-давно заняли старожилы. Их не интересовали длинные северные рубли. Они жили вполне нормальной семейной жизнью, в полной мере наслаждаясь красотами и природно-пищевыми богатствами Крайнего Севера.

Жили в своё удовольствие, особо не обращая внимания ни на власть, ни на приезжее окружение. В свободное от лёгкой, а то и чисто условной работы время эти люди охотились, ловили рыбу, собирали грибы и ягоды, выезжали и выплывали на пикники. Многие из них занимались пейзажной фотографией, собиранием различных минералов, походами в горы и покорением многочисленных вершин, экстремальными видами спорта и другими хобби и увлечениями.

Кому не понравится такая жизнь?

Мне она тоже понравилась.

И сразу же захотелось приобщиться к старожилам. Увлечение у меня имелось. Оставалось дело за свободной вакансией. В перспективе она открывалась, но чтобы её получить, пришлось вспомнить артельское прошлое и три месяца покидать уголёк в топки поселковой котельной. Таковой оказалась плата за будущую свободу. И я её сполна заплатил. А уже после устроился в охрану аэропорта. Сутки дежуришь. Трое суток дома. Если кому-то надо с недельку поохотиться или же порыбачить, то можно отдежурить и больше. На дежурстве разрешается читать и даже заниматься гиревым спортом.

Вот в это время я и приобщился к поискам истины.

Как и где её искать я не знал. А спросить и посоветоваться не у кого и не с кем. Оставалась только одна слабая надежда – на книги. С них я и начал свои поиски истины. Марксистко-ленинскую идеологию, как, что-то подходящее или, хотя бы, путеводное, я отверг и отбросил сразу же. Лживость и пагубная порочность советско-государственной идеологии сомнений у меня не вызывала. Её практическая сторона вопияла и кровоточила прямо перед моими глазами.

В поселковой библиотеке попалось под руку несколько книг по Индии. Я их с интересом прочитал. В районной библиотеке прочитал ещё больше. Буддизм, индуизм, кришнаизм, ислам… и много чего ещё, взбудоражили мозг и взволновали душу. Хотелось читать и узнавать больше, но в окрестных библиотеках все книги по этой теме закончились, а выписанные из Якутска лишь повторяли уже прочитанное.

Пришлось оставить Индию и перейти к изучению ислама. Почему ислама, а, скажем, не буддизма? Ответ на это простой - на библиотечных полках об исламе стояло больше книг. Эти книги бросались в глаза. Их я и начал читать первыми. Хотя и эту теологию я вынужден был отложить в сторону. И всё по той же причине. Скудность библиотечного материала [238] не давала полной информации. Прочитанные книги, усугубив жажду познаний, заставляли меня домысливать и делать самостоятельные выводы. В их точности я не сомневался. Мозг требовал постоянной пищи, а душа капризничала и всё время противилась. От неимения первого, я всё чаще и чаще стал прислушиваться к душе. С её подачи мне и удалось понять, что ислам, это тупиковый путь.

После ислама я уже перешёл к изучению буддизма и много шире - к так называемой восточной философии. Буддизм во всех его разновидностях, даосизм, конфуцианство, синтоизм… на долгое время поглотили моё сознание. Я так увлёкся восточной философией, что однажды, даже дело дошло до поступления на восточный факультет Дальневосточного университета. Мне страшно захотелось, усвоив там китайский язык, взяться за изучение подлинников буддийских и даоских трактатов.

Слава Богу, что этого не случилось!

Из университета мне прислали длинную бумагу, в которой чёрным по белому учёные люди написали, что на восточный факультет Дальневосточного университета принимаются гражданские лица мужского и женского пола. Однако принимаются не просто так, а по направлениям-рекомендациям райкомов КПСС (для коммунистов) или же обкомов ВЛКСМ (для комсомольцев), пригодные по состоянию здоровья для работы в странах Юго-Восточной Азии и Индокитая. Беспартийных людей на восточный факультет не принимали. После такого разъяснения, надобность в поступлении для меня отпала сама собой.

Несколько лет я «барахтался» в тисках восточной философии. «Барахтался» до той самой поры, пока сами же буддисты, с присущей им гордостью и вполне доходчиво, не объяснили, что, на самом-то деле, они являются ни чем иным, как слугами сатаны. После такого исчерпывающего объяснения я надолго призадумался и больше уже никогда не возвращался ни к буддизму, ни, вообще, к чему-то восточному.

Наступило горькое время апатии и разочарований.

Оно совпало со временем горбачёвской гласности и перестройки. В стране, вместе с набирающим силу всеобщим хаосом и бардаком, появилось чуточку больше свежей информации и виртуальных свобод. Товары ширпотреба всё ещё выдавались по талонам, но уже вышли из подполья цеховики, а на грязных городских улочках и переулках, как грибы после дождя, выросли книжные развалы.

На одном из таких книжных развалов, без всякого умысла и как мне тогда казалось, совершенно машинально, я и купил книжицу игумена Синайской горы - аввы Иоанна Лествичника под странным названием - «Лествица Райская». Скорее всего, только одно это название меня тогда привлекло и заинтересовало. Но читать я её сразу не стал. Отложил книгу в сторону. И она долго пролежала под спудом. Открыл я её много позднее. И открыл со слезами на глазах, находясь под впечатлением от только что прочитанной статьи, в которой подробно рассказывалось о большевистских зверствах в православных и особенно женских монастырях.

Открыл тонкую книжицу и замер от великой радости и наслаждения. Будто открыл не книжицу, а форточку в душной и накуренной комнате. Не буквы и слова, не предложения и фразы, и даже не абзацы, а живительный воздух потёк в мою душу, наполняя и душу, и сердце, и мозг. «Господи!» - воскликнул я в сердцах – «почему же раньше не попадалась мне на глаза эта святая книга? Сколько сил и времени потрачено на поиски истины, а она, оказывается, не где-то там далеко и совсем не в чуждой и чужой стороне, а здесь, рядом».

Несколько раз я перечитал «Лествицу Райскую».

С этой книги и началось моё прозрение, покаяние и возвращение к Господу нашему Иисусу Христу, Троице Единосущной, Животворящей и Нераздельной. После «Лествицы» я продолжил и взял за неукоснительное правило читать книги Святых Отцов и Учителей Церкви. Вопрос Церкви тогда для меня не стоял. Так как, кроме Московской патриархии, других русских поместных церквей я не знал и даже о них ничего не слышал. Как и не знал того, что не может быть нескольких поместных церквей. К этому пониманию и к пониманию много чего другого, мне ещё только предстояло прийти.

Приближался 1991 год.

В стране уже разгоралась и набирала ход политическая стихия. С разных трибун, журнальных и газетных полос, громко и открыто зазвучали обвинения в адрес компартии и всего советского строя. В кои-то веки, русские люди очнулись от долгой спячки, и вышли на улицы с требованием политических перемен. На окраинах страны уже начинались кровавые клановые разборки…

СССР замер.

А потом и закачался, словно колосс на глиняных ногах. Его падение оказалось во власти ближайшего времени. Как и многим моим соотечественникам, мне было абсолютно всё равно, кто придёт после падения СССР к будущей власти.

Да, кто угодно.

Лишь бы только не коммунисты.

Против них я голосовал на выборах и всем своим авторитетом призывал других следовать моему примеру. После победы Ельцина хотелось верить в чудо. Хотелось верить, что наша жизнь скоро изменится к лучшему. Тёмная полоса закончится и мы, наконец-то, выйдем на светлую и правильную дорогу. Полный столь радужных надежд, я с лёгким сердцем покинул Севера.

И возвратился на родину в свой родной хутор.

Десять северных лет закончились. Но не угасла память о них и не ослабела северная ностальгия. Почти каждый Божий день, я возвращаюсь к тому времени, перебирая в мыслях наиболее тяжёлые или самые памятные прожитые дни.

Разве можно на десяти страницах вместить невместимое?

Выше, я почти ничего не сказал о своей работе плотником-бетонщиком на строительстве Депутатского оловорудного комбината. Лишь только, походя, упомянул о ней. Умолчал и о рабочей забастовке на комбинате. И о своём активном участии в забастовке. По сути, мне пришлось возглавить её. Не упомянул об открытой слежке КГБ и о чудесном избавлении от политической тюрьмы или же психиатрической лечебницы. Не стал я распространяться и о своих физических недугах, планах, скорбях, случившейся смерти матери, разочарованиях, мечтах и каких-то временных успехах, и ещё о многом другом, что идёт рядом, всегда сопутствует или преследует обыкновенного человека. Жизнь наша насыщенна событиями. И она столь изменчива и многогранна, что обо всем не упомнишь и обо всём не напишешь.

Ничего не сказал я и о своей работе по охране и транспортировке золота в системе комбината «Индигирзолото», ученичестве проходчика открытых горных выработок в ВИГРЭ - верхне-индигирской геолого-разведывательной экспедиции. Скрыл я от вас и о своём школьном учительстве. И ничего не сказал обо всех тех многочисленных мытарствах и терзаниях, щедро полученных мною от начальства, простых людей и по собственной глупости, так и не отставших от меня ни на шаг и всё время шедших, преследовавших и тянувшихся за мной следом и по пятам. Осталась у меня в памяти и одна прочная ниточка к золоту партии, и к другой небезынтересной информации, претендующей на отдельное исследование или же повествование.

Родненькие мои!

Завершая эту главу о своём пребывании на Северах, дополню её ещё одним маленьким эпизодом. Даже и не эпизодом вовсе, а едва заметным, штришком, на первый взгляд, к Северам не относящимся. Пусть даже и так. Идея и соль мысли в другом. Скорее всего, этот штришок и является тем самым характерным моментом истины для всей нашей прошлой, а то и настоящей жизни. Полагаю, что он достаточно полно раскрывает сущность, как советского строя, так и его тогдашних защитников и носителей.

В 1987 году, по рекомендации врачей [239], я на время покинул Севера.

Вернувшись на родину и проявив интерес к предложенной новой профессии, а так пуще того, дабы не привлекать к себе внимание правоохранительных органов, я устроился учителем химии и биологии в малокомплектной восьмилетней школе. Очутившись в родной хуторской стихии и не иначе как под воздействием агрономического вдохновения, взял и на радостях написал, ещё в институте задуманную и давным-давно, выстраданную работу о сельском хозяйстве.

На Северах у меня до неё всё руки не доходили. Всё, как-то, не хватало то времени, то особого желания, то творческих сил.

А тут взял, да, за один присест и написал.

В этой простенькой свиду работе раскрывалось и предлагалось одно дельное агрономическое новшество, существенно повышающее производительность труда, упрощающее агрономическую и административную работу, агротехнические приёмы и как следствие, значительно повышающее урожайность сельскохозяйственных культур. Новшество это всегда лежало на поверхности, но, почему-то, раньше оно никем и нигде не упоминалось и не замечалось. При написании этой работы, я, конечно же, исходил из советских реалий и не тешил себя иллюзиями, напрасными и несбыточными надеждами. Я вполне отдавал себе отчёт в том, что, при нынешнем государственном строе и крепко закосневших сельскохозяйственных порядках, моё открытие, скорее всего, так и останется невостребованным.

По окончании, работу я отправил в областное управление сельского хозяйства. И стал дожидаться ответной реакции. Долго ожидать она себя не заставила. Через несколько дней из областного управления сельского хозяйства приехал ответственный специалист и целых два часа вёл со мной разъяснительную беседу о том, что, мол, в наших теперешних условиях моё предложение или даже открытие, просто-напросто, неприемлемо, а потому и неосуществимо. Неприемлемо и неосуществимо в силу целого ряда причин. И ответственный специалист, с удовольствием и не без некоторого профессорского пафоса, их перечислил. Хотя и далеко не все. Ничего не скажешь, из области прислали умного и довольно толкового специалиста. Но о причинах, им перечисленных, мне и самому было хорошо известно. И без его подсказки, я мог бы на них легко указать, а, если надо, то и продолжить их перечень дальше и дальше.

Вволю наговорившись, специалист, довольный собой и как ему показалось, удавшейся беседой, побыл ещё немного в учительской и уехал восвояси. Мою же работу, как я и предполагал, быстро замяли и без лишних хлопот положили под сукно [240]. Но не о ней разговор.

Вся закавыка в том, что эта работа начиналась такими словами: «СССР – страна дураков и гениев, интеллектуалов и невежд, бюрократов и бюрократов». Именно это первое предложение и поставило в недоумение, а то и тупик вышестоящее областное начальство. Оно никак не могло понять и взять себе в толк, как же это простой сельский учитель мог дописаться до таких крамольных слов?

СССР и вдруг, на тебе – страна дураков!?

Не иначе, как для ознакомления с этим первым предложением и для смеха, мою работу и «спустили» вниз до уровня райкома КПСС.

И вот, однажды, зимним и ветреным днём, возвращаюсь я домой из школы. Под ногами шуршит позёмка. И моё ветхое пальтишко продувается насквозь. Я тороплюсь, хотя идти зябко и неприятно. В голове только одна мысль – «быстрей бы попасть домой, попить чайку и отогреться». Неожиданно, прямо на мосту, догоняет меня новенький райкомовский «уазик». Жёлтенький такой, похожий на одуванчик. «Уазик» сзади остановился, скрипнула открывшаяся дверца. Я невольно оглянулся. Из дверного проёма высунулась женская головка. Секретарём райкома тогда служила женщина.

Она спросила.

- Вы, Балабанов?

Я молча кивнул.

Секретарь райкома на меня укоризненно посмотрела и после, покачивая из стороны в сторону головой, тихо произнесла.

- Как же вы могли такое написать. СССР – страна дураков.

Больше она ничего не сказала. Захлопнула дверцу «уазика» и быстро укатила по дороге дальше. И всё же, в её глазах я успел прочитать недосказанную фразу - «а ещё школьный учитель». Однако, на этом наше «шапочное» знакомство не закончилось. Лет через десять мы снова с ней встретились. Правда, встретились уже не на дороге, а в её новеньком кабинете - председателя комиссии по реабилитации репрессированных советской властью граждан, в частности, раскулаченных [241].

Бывший секретарь райкома меня узнала. Узнала, но виду не подала. Впрочем, ей и подавать-то, особо не следовало. От прошлого и теперешнего стыда женщина густо покраснела. Оно и понятно, совесть за душою и телом не скроешь. Дай Бог ей здоровья за неё, а ещё и за то, что всё же помогла мне разобраться с теми бумагами.

Вот тебе и страна дураков и гениев.

Как говорится – из огня, да в полымя. Из одного кресла в другое. А сущность остаётся всё та же. Сущность остаётся…

Безбожная.

От Северов я возвращался, уже осознано принимая не мирской, а монашеский путь. Слава Богу, что нам не дано знать всё наперёд! Тогда я не думал и даже не предполагал, что мне предстоит ещё многое пройти, многому научиться и многое пережить и перетерпеть.

Впереди меня ожидало полных двенадцать лет монашеского искуса.

О них и речь в следующей главе.

   

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Монашеский искус

«Сказал я в сердце своем о сынах человеческих, чтобы испытал их Бог, и чтобы они видели, что они сами по себе животные; потому что участь сынов человеческих и участь животных - участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что всё - суета!».

(Книга Екклесиаста или Проповедника. 3. 18, 19).

О своём решении посвятить себя Господу и стать Его воином, я никому из родных не говорил и даже не заикался о том. Хуторская жизнь, все эти долгие годы, прекрасно обходилась и без моего участия. Отец обзавёлся новой семьёй. Брат тоже женился. Вокруг, с детства знакомые люди, занимались своими житейскими делами и хозяйственными проблемами.

По любому счёту, до меня не было никакого дела. Никому. Ни отцу, ни брату, ни хуторянам.

Живи, как хочешь. И живи, как можешь.

Поэтому, едва появившись на хуторе и кое-как освоившись с новой жизнью, я ещё больше ушёл в себя, ещё прочнее замкнулся, стараясь жить тихо и незаметно. В то время меня часто можно было увидеть с книгой в руке у речки, на лугу или же ещё где поблизости.

В родных пенатах я и осилил Библию. Хотя, осилил, это, пожалуй, слишком громко сказано. Правильнее сказать, прочитал. А уже после начал постепенно учиться читать и по церковно-славянски. Конечно же, это не значит, что я только и делал, что жил вот так, книжно-вольготно. Чтение, чтением и учёба, учёбой, а от крестьянских работ меня никто не освобождал. Кормить задарма желающих не находилось, да и сам я этого не хотел. Поэтому, хочешь, не хочешь, а, в первую очередь, пришлось заниматься крестьянскими делами. Косить и заготавливать на зиму сено, убирать картошку, возить и разбрасывать под вспашку навоз…

И только потом, после трудов праведных, браться за Святые книги.

После позорного ГКЧП, СССР рухнул. Однако ожидаемого шума вышло не слишком-то много. Уж очень всё давно отболело.

Получилось больше пыли, чем шума.

С началом 1992 года все мои денежные накопления испарились. Деньги пропали небольшие. И мне было всё равно. В конце концов, не в деньгах счастье и даже не в их количестве. А вот моим землякам – нет! Не всё равно! И я хуторян понимал. Многие из них годами, а то и десятилетиями накапливали эти несчастные сбережения. Причём, заметьте, накапливали своими крестьянскими трудами, а не чем-то ещё. Копили, что говорится – «потом и кровью». И вдруг, на тебе! Их взяли, да и обобрали. И если бы только их. В одночасье, все русские люди стали полностью нищими.

И кто обобрал?

Да, всё те же самые московские жиды!

Всенародный грабёж они хитро закамуфлировали, под так называемую - «гайдаровскую экономическую реформу». Эта «реформа», опустошив всенародные карманы, начисто подорвала у людей доверие к всякой «демократической» власти. Всё чаще и чаще, они начали вспоминать «золотые» брежневские времена. А кто выжил и дожил до сегодняшнего дня, вспоминает их и до теперешней поры.

В прессе и на телевидении замельтешили высокопоставленные люди в рясах от Московской патриархии. Их появление удивление не вызывало. Свиду всё получалось вполне закономерно, правильно и как бы само собой. С подачи властей, они пытались втиснуться между народом и сильными мира сего, и тем самым, как бы, смягчить трение от властного произвола и казалось, неизбежного народного ответа.

Если раньше, при советской власти, один священник МП окормлял два, а то и несколько районов, то теперь начали появляться эмпэшные люди в рясах и по ближайшим околоткам. Московская патриархия изо всех сил старалась охватить своим влиянием как можно большее количество людей. В её епархиях шло интенсивное рукоположение [242]. И часто рукополагали, кого ни попадя.

Кто соглашался, того и рукополагали.

Нередко человек совершает свои поступки, находясь под определённым настроением. Не будь такого настроения, он бы поступил совсем по-другому. Так же случилось и со мной. Приехали ко мне домой, мой друг детства и председатель сельсовета. Друг детства в это время исполнял обязанности председателя сельскохозяйственного кооператива, то есть вчерашнего советского колхоза [243]. Приехали не просто так, а по делу. И попали, как раз же, под нужное им настроение. В другое время, я бы никогда не согласился на их просьбу стать начальником производственно-сельскохозяйственного участка.

А тут взял, да, ни с того, ни с сего и согласился.

И если бы я ничего не понимал или не знал об этой тяжёлой и неблагодарной работе. А то ведь всё прекрасно знал и понимал. Моё неожиданное согласие вызвало удивлённое недоумение даже у моего родного отца. Но, делать тут нечего.

Раз дал согласие, стало быть, надо засучивать рукава и приниматься за работу.

Участок выпал самый большой. Тысяча триста гектаров пахотной земли, тракторная база, молочно-товарная ферма, конеферма. Разброс полей до пятнадцати километров. Техники много, но она почти вся старая и уже полностью добитая. Людей не хватает. А те, кто есть, в большинстве своём, алкоголики или не русские. На фермах тоже дела обстоят не лучшим образом. Доярки все турчанки-месхетинки [244] и азербайджанки. Русских доярок нет и в помине. Молоко растаскивают по домам. А коровы стоят грязные и часто голодные. Оно и понятно. Люди дикие. Люди пришлые и так далёкие от сельского хозяйства и от всего остального. Не в обиду будь сказано, но оставляют впечатление, словно они прибыли из прошлого, а то и позапрошлого века.

Хуже всего работать тогда, когда знаешь, как и что делать, но сам ты ничего не можешь поделать, в силу перечисленных выше причин.

Первое время просто руки опускались. И казались напрасными все мои пожелания и труды. Долго я ломал голову и искал выход. Институтские знания оставались на обочине. И применить их, в такой ситуации, не представлялось возможным. На хуторах всё ещё оставалось много пенсионеров. К ним я слёзно и обратился. Как говорили раньше в старину, стал бить челом и просить у них помощи. Не все, но кое-кто из них засовестился и откликнулся на мою просьбу. Поставил я этих пенсионеров заведующими МТФ и конефермой, заведующей столовой и бригадирами тракторной и полеводческих бригад. Следом за ними подтянулись и остальные наши хуторские пенсионеры. И постепенно положение дел на участке выправилось, а вскоре и пошло в гору. Мне и самому было интересно принимать решения и после наблюдать за их выполнением и результатами.

Председатель колхоза вначале был сильно недоволен мной, а, так пуще того, тем, что без его участия на ответственную должность поставили такого, столь неопытного человека, как я. Но потом, видя мою нескрываемую боль-участие и моё постоянное присутствие на самых ответственных участках работы, ну и, конечно же, положительную динамику труда, смирился с самим собой и вскоре даже стал ставить меня в пример другим начальникам. Зная, что я всегда там, где надо, он очень редко наведывался на участок. Месяцами я управлялся один. Вставал в четыре часа утра. В пять утра уже был на утренней дойке. А после неё, шёл на тракторную базу и там занимался полеводством и иными делами.

А их скапливалось множество.

Родненькие мои!

Дабы не утомлять вас излишними подробностями и в завершение этого отрезка моей хуторской жизни, упомяну лишь только о том, что по урожайности сельскохозяйственных культур, кроме кукурузы, наш участок занял первое место в районе. Тем более это и показательно и удивительно, ведь ваш покорный слуга раньше никогда не работал на подобных должностях. А тут, вдруг, не успев, как следует поработать и сразу такой невиданный и неожиданный для всех успех. Прямо чудо какое-то. Не скрою. Оно меня радовало. Однако я не видел ни малейших дальнейших перспектив. И ладно бы государство только отказалось от сельского хозяйства. Если бы так, то ещё, куда ни шло! Нет, оно не отказалось.

Государство стало активно мешать его развитию.

А по времени и по морально-нравственному окружению, я попал в точно такую же ситуацию, как и в свои первые годы на Северах. Но тогда я ещё не знал о монашеском пути. Теперь же эта мысль меня не оставляла, а денно и нощно преследовала по пятам. Куда пойти и податься на послушание? Только этот вопрос и встал для меня непреодолимой стеной.

Монастырей много, но какой только для меня одного?

Я выписывал много газет. И вот однажды, в одной из них вычитал информацию о том, что в Литве, в отличие от Латвии и Эстонии, русскоязычных людей не притесняют. Выдали всем Литовские паспорта и что люди там все живут мирно и хорошо, невзирая на не титульные нации и этнографические группы. И что заслуга в этом Русской Православной и Католической Церквей, которые смогли найти общий язык и так далее и тому подобное. В конце упоминалось и об архиепископе Хризостоме (Мартишкине), как об одном из «виновников» сего непредсказуемого раньше явления.

Статья меня заинтересовала. Я начал собирать материал о Литве. И вскоре узнал, что, когда-то Литва была православной. Что оттуда на Московскую кафедру пришёл будущий патриарх Тихон (Белавин). И что там имеется действующий Свято-Духов мужской монастырь, который никогда не закрывался, не закрывался он   и при советской власти. «Вот, это для меня! Это моё и есть!» - подумалось мне. Не долго думая, я написал коротенькое письмо архиепископу Хризостому, в котором кратенько рассказывал о себе и просил принять меня в число монастырской братии Свято-Духова монастыря.

Не помню уже, сколько прошло времени, но, однажды, вызывают меня в колхозную контору. И там председатель вопросительно вручает в руки телеграмму от Хризостома. В ней дословно говорится следующее: «Приезжайте в Вильнюс. После собеседования мы с вами примем совместное решение. Архиепископ Хризостом». Что тут думать? Думать нечего.

Я рассчитался с работой и приехал в Вильнюс.

В жизни мне не так много довелось повидать городов. А по-настоящему красивых, так и ещё меньше. И в России и на Украине. В других республиках бывать, тоже не довелось. Кроме Курска, ни один из наших городов мне так и не показался и не запал в душу. Создалось такое впечатление, что повсюду царит, примерно, одно и тоже. Всё те же самые и куда-то вечно спешащие, крикливо одетые люди. Повсюду нелепое нагромождение из камней, стекла и бетона. Советские типовые строения, больше рассчитанные на квартироёмкость, чем на нечто другое, почти полностью сгладили старинные городские особенности, а то и совсем стёрли их со своей памяти. Они до предела упростили городской архитектурный пейзаж. Обезличили города. Сделали их блёклыми и похожими один на другой, словно на цыплят из инкубационной духовки.

Поначалу мне город Вильнюс, столицей не показался. В лучшем случае, он тянул на какой-нибудь заштатный российский областной центр. Ничего такого особенного я в нём не усмотрел. Город, как город, каких десятки и сотни. Особенно у железнодорожного вокзала и привокзальной площади. Приехал я поздно ночью. Знакомых в городе нет. Остановиться не у кого. Вокзал маленький и он весь забит «челноками-мешочниками» из Харькова, Полтавы и Минской области. Люди сидят на лавках. Спят на полу и где, кто устроился. На улице начало февраля и по-зимнему довольно прохладно. В вокзале же стоит спёртая духота. И хвалёным литовским порядком и чистотой здесь даже не пахнет. Правда, исправно работают ресторан и киоски. Из ресторана доносится музыка вперемешку с какими-то непонятными выкриками.

Деваться некуда, стал дожидаться утра на вокзале. Здоровье тогда позволяло, и особой усталости я не чувствовал, хотя и не спал почти двое суток. В сторонке от прохода выбрал чистое место и присел на свою дорожную сумку. Да так и просидел на ней до самого рассвета. А торговые люди, те покинули вокзал ещё раньше, ушли на базар с первыми трамваями. Мне же торопиться было не зачем. Пересев на освободившуюся скамейку, я ещё долго наслаждался более комфортным отдыхом, точнее, сидением.

Предстоящая встреча с Хризостомом меня не особенно волновала. С дальней дороги урчало в животе и совсем мало думалось. Глаза уже привыкли к вокзальной суете, а седалище вполне освоилось с железной скамейкой. Идти никуда не хотелось. Хотелось просто вволю покушать и потом хорошенько выспаться. Усилием воли, я подавил все эти желания, подхватил сумку, встал и вышел на улицу.

Дорогу к монастырю мне любезно показала пожилая киоскёрша. Слава Богу, ехать на общественном транспорте не пришлось. Оказалось, что от вокзала и до Свято-Духова монастыря отсюда – рукой подать. Свернув направо и миновав несколько кварталов по мощёной крупным булыжником улице и пройдя ещё немного дальше через старинное арковое здание, я и очутился перед воротами искомой обители.

За монастырскими воротами я никого не встретил. И куда все подевались? Минут десять вынужденного ожидания и топтания на одном месте ушло на лицезрение храма, обширного и довольно-таки ухоженного двора, братских корпусов и вечно шумливого воронья на красивой колокольне. Наконец, из дверей братского корпуса показался какой-то уж очень высокий и худой монах [245]. Прежде чем ответить на вопрос о Хризостоме, он внимательно посмотрел на меня изучающим взглядом, и только после, видимо удовлетворившись осмотром, указал своей тощей рукой на угол двухэтажного особняка, робко выглядывающего из-за храма. Слов от него я так и не дождался.

И мне это понравилось.

Поблагодарив черноризца, я бодрым шагом прошёл эти несколько десятков метров. И дальше, почему-то в нерешительности остановился. Остановился буквально в метре от входных дверей архиерейского особняка. Ещё не поздно вернуться и продолжить свою жизнь. Она манила не хуже той самой собачьей блевотины. Перед глазами встали лучшие мирские деньки. «Вот сейчас войду» - подумалось мне – «и с мирским прошлым будет покончено». Назад уже хода не будет. Однако замешательство моё длилось недолго. Наваждение, как пришло, так и ушло. И я смело толкнул тяжёлую дубовую дверь.

- Здравствуйте! – поприветствовал я прямо с порога средних лет женщину, сидящую за портативной пишущей машинкой.

Она с испугом оторвала взгляд от машинки и с удивлением посмотрела в мою сторону.

- Здравствуйте, - запоздало ответила женщина.

- Прошу прощения, вы не подскажите, как мне встретиться с архиепископом Хризостомом.

- Он назначил вам встречу?

- Да. Вот телеграмма, - и я протянул ей изрядно помятый телеграфный бланк.

Пока женщина близоруко всматривалась в печатные телеграфные буквы [246], я успел разглядеть интерьер и комнатную мебель. Скорее даже не комнатную, а офисную. Ничего примечательного заметить не удалось. Обычная секретарская комната, только с широкой лестницей наверх.

Убедившись в подлинности телеграммных слов, женщина сняла телефонную трубку и заочно представила меня архиепископу Хризостому. Потом подала трубку мне. Мембрана около уха неприятно задребезжала. И недовольный мужской голос пригласил меня подняться наверх.

Кабинет управляющего Виленской епархией Московской патриархии разительно отличался от секретарской комнаты.   Ни до, ни после я не встречал подобных начальственных комнат. В хризостомовском кабинете, казалось, всё дышало роскошью и тонким изяществом. На какой-то изъян не было даже намёка. Здесь и воздух казался другим. И им хотелось дышать. Тонко пахло ладаном и розовым маслом. Сам хозяин стоял у книжного шкафа. Выглядел он неприметно и вполне по-домашнему.

- Здравствуйте, - поздоровался тише прежнего.

Иных приветствий я не знал, а если и знал, то они явно не подходили к этому человеку. Об архиепископе Хризостоме я знал мало. Впрочем, обо мне он знал ещё меньше. Та бумага, которую давеча я ему посылал, похоже, уже выветрилась у него из головы. Мои же познания, кроме архиерейской должности и его публичного признания о сотрудничестве с КГБ, дальше не распространялись. Так что, в некотором роде, мы оказались на равных. Правда, от него зависела моя дальнейшая судьба. Но это ещё как посмотреть. Архиепископ Хризостом высок. Но, всё же, выше него, да и выше всех нас - Господь Бог.

- Здравствуйте, - ответил, неожиданно, мягко хозяин столь роскошного кабинета. – Присаживайтесь за этим столиком, - и он указал на кресло у изящного журнального столика.

Я не заставил себя долго ждать и, поблагодарив хозяина, тут же уселся в шикарное кресло.

- Хотите кофе, чаю?

- Нет. Спасибо, не хочу.

- Вы желаете стать монахом? – начал беседу с такого вопроса Хризостом.

Я не поторопился с ответом. И правильно сделал. В вопросе Хризостома мне почудился какой-то скрытый подвох. Да и одного желания для монашества маловато.

- Скорее, дело не столько в моём желании, сколько в мирской жизни, которая не по мне и не для меня сшита.

- А как вы это определили?

- Со временем. И путём проб и ошибок.

- А поконкретнее, вы объяснить не можете?

- Могу. Только это займёт много времени. Да и как ни старайся, всё равно ведь всю жизнь одними словами не перескажешь.

Хризостом широко улыбнулся и впервые, за время нашей беседы, с неподдельным интересом посмотрел в мою сторону.

- Это верно. А знаете, будучи правящим архиереем Курско-Белгородской епархии, мне доводилось бывать в ваших местах. Правда, запомнилась только церковь, да одна тягучая и безвылазная грязь.

- Уж чего-чего, а грязи у нас хватает, - поддержал я Хризостома. И потом, немного смелее, добавил. - И если бы только одной грязи.

- А чего же ещё?

-Дикой дремучести и безысходности.

- Ну, этого-то добра хватает везде. Даже здесь его в заметном избытке, - Хризостом замолчал и, поглаживая пятернёй длинную бороду, на мгновение о чём-то задумался. – А скажите, как вы относитесь к современному католичеству и считаете ли вы правильным стремление к диалогу между папой и патриархом? – оторвав руку от бороды и посмотрев мне прямо в глаза, неожиданно спросил Хризостом.

Признаться, такого странного вопроса я от него не ожидал [247].

Да и кто я такой, чтобы со своей ничтожной высоты, а то и ямы, высказывать личное мнение по столь важной теме? И ещё вопрос, имелось ли оно у меня? Я ведь приехал в Вильнюс не на теологический диспут или симпозиум. Цель моего приезда проста, как школьная, начальная арифметика. И для меня дважды два всегда было в жизни четыре, а не «сколько вам надо или сколько изволите?». Ответ неприлично затянулся. Однако Хризостом меня с ним и не торопил.

Он всё так же пристально смотрел в мою сторону и терпеливо ожидал.

- Я - православно верующий человек, - наконец, сорвалось у меня с языка. – При надобности, святые отцы разговаривали даже с сатаной. А, насколько мне известно, папа Римский немного пониже будет. Так почему бы с ним и не поговорить, коль так уж кому-то приспичило.

После этой фразы, хозяин кабинета выждал мгновение, а затем, откинувшись на спинку удобного кресла, по-мужицки захохотал. Я ещё подумал – «а не сморозил ли я, какую глупость?». Закончив смеяться, Хризостом вытер платком набежавшие слёзы и как-то уж совсем по-товарищески произнёс.

- Пойдёмте в братский корпус, я познакомлю вас с монастырской братией.

Мы поднялись с кресел и дружно вышли из кабинета.

Братия завтракала в трапезной. Туда мы и пришли. При виде Хризостома монахи все почтительно встали. Хризостом махнул им небрежно рукой и представил меня, как брата такого-то и уже как послушника Свято-Духова монастыря. Игумену Ефрему он тут же дал послушание быть моим наставником и духовным поводырём. В трапезной владыка долго не задержался. Сделав своё дело, он вскоре ушёл восвояси. Он ушёл. А я остался. И сразу же был приглашён откушать, чем Бог послал.

Надо ли упоминать, что во время хризостомовской речи, даром времени я не терял? Успел рассмотреть многое, хотя и не всё. Монахов трапезничало мало. Я насчитал шестнадцать человек. И молодых и старых. Молодых кушало больше. На столах изобилие пищи меня поразило. От многочисленных блюд исходил такой призывный и такой аппетитный аромат, что я не выдержал и невольно сглотнул набежавшую слюну. После ухода Хризостома и приглашения к завтраку, я поставил сумку у двери и кое-как, помолившись, уселся за предложенный молодым послушником стул. Придвинул к себе только что поданную тарелку с горячим украинским борщом и торопливо приступил к трапезе. Покончив с первым блюдом, стал кушать второе. Потом наложил себе снеди ещё и ещё. Такой вкусной еды мне раньше не доводилось пробовать даже в якутских ресторанах.

Я всё ел, ел и никак не мог насытиться.

Понятное дело, в долгой и трудной дороге я изрядно проголодался. Но не одним же только этим объяснялся мой разгоревшийся аппетит. И, правда, всё приготовлено очень и очень вкусно. Может быть, даже слишком вкусно. Или мне это показалось? Нет, не показалось. «Хорошо живут монахи» - проплыло в довольном мозгу. Только вот сюда ли я попал? На столах стоят огромные хрустальные вазы с фруктами. Виноградные гроздья тянутся из них почти до самой скатерти. Рядом с хрустальными вазами высятся бутылки советского шампанского. Сливочное масло, творог, сметана, кефир. Жировая тихоокеанская селёдка [248]. Свежий жареный карп. Различные салаты, от овощных и до моего любимого - крабового. Несколько перемен первых и вторых блюд. Хотя всё здесь Сытно, обильно и очень вкусно, но, в моём понимании монашеская еда должна выглядеть несколько по-иному. Пусть и не с одним только сушёным горохом и студёной ключевой водой, но всё же…

По-иному.

Говорят, что дарёному коню в зубы не смотрят. Так же выходит и с этой едой. Свалилась же она мне на грешную голову! Да и было бы кому смотреть и осуждать. Кому угодно, только не мне окаянному! Чуть позднее приметил, что монахи особого рвения к еде не проявляют. Пьют и едят всё больше с ленцой. И в отличие от меня - голодного обжоры, едят они скупо и как-то, подчёркнуто неторопливо. Можно даже сказать, едят интеллигентно. До моего уха доносится не один только вилочно-ложечный стук. Хорошо слышно, как монахи о чём-то между собой переговариваются. Молодой послушник читает на кафедре поучения из святых отцов. Читает правильно. По выражению лица, ему, видимо, всё равно, обращают на него внимание или нет. Отцы думают и говорят о другом. И, похоже, поучения их не очень-то занимают. Всё давным-давно буднично, знакомо и привычно. Оттого и трапеза протекает медленно, и почти по-домашнему.

Немного насытившись и всё ещё, не прекращая кушать, я стал прислушиваться к отдельным монашеским репликам и словам. Интересно послушать, о чём же говорят эти люди в чёрном. Однако, как ни навострял свои уши, понять до конца их разговоров мне так и не удалось. Будто разговаривают на непонятном языке. Всё слышу и ничего не понимаю. А если что и понимаю, то не могу его связать с предыдущими фразами. Видимо, не дорос я ещё до полного понимания.

Совесть меня разбудила. Хватит! Так не долго и лопнуть. Усовестившись, я, с немалым трудом, отложил ложку в сторону.

Немного погодя, закончилась и общая трапеза. После благодарственной молитвы, все начали двигать стульями и чинно расходиться по своим кельям. По послушанию игумена Ефрема, брат рухольный [249] отвёл меня наверх, где показал там моё первое келейное место. Там же он выдал свежее постельное бельё. Какое-то время новоиспечённому послушнику предстояло пожить в проходящей гостиничной келье. Извинительным тоном, брат рухольный объяснил, что, какое-то время, надо потерпеть, а постоянную келью они вскоре подготовят. Чем-то я архиерею понравился и Хризостом уже распорядился. И что положение это временное…

Временное жильё меня мало волновало. Приходилось жить и в наихудших условиях. Но брату рухольному этого знать не обязательно.

От него я узнал о монастырском распорядке дня. Особой строгостью он не отличался. Утренняя служба начинается в шесть часов утра, в восемь - завтрак, в четырнадцать - обед и в двадцать вечера - ужин. Службы идут утром и вечером. Каждый день в кафедральном соборе случаются панихиды, отпевания и молебны. На всех службах присутствие совсем не обязательно, но, конечно же, желательно. Архиерей служит только по праздничным и воскресным дням. Из необходимых удобств, в братском корпусе, есть туалеты, душевые и сауна. Если, что не понятно, то можно обратиться за разъяснением к любому насельнику монастыря. И без всяких чинов. В любой помощи мне никто не откажет.

Ничего не скажешь, вырисовывалась обнадёживающая картина.

В первый же день своего пребывания, я познакомился с самым старым послушником Свято-Духова монастыря – дядей Колей. Сам он родом из Донецкой области. И в этом монастыре подвизается уже восемнадцать лет. На вид ему дашь больше восьмидесяти лет, хотя ему нет ещё и семидесяти. Зрение у него слабоватое, поэтому дядя Коля только вычитывает поминальные таблички и выносит на службах свечу. Больше ничего он не делает. Рукополагаться ему уже поздновато. Но ему не так плохо и послушником. Со своим теперешним положением он смирился. С ним   окончательно освоился и привык. И ни на что другое, он теперь не согласен. Даже, если ему и предложат рукоположение.

С дядей Колей мы быстро сошлись. А несколько дней спустя, он уже со мной так разоткровенничался, что только успевай его слушать.

За свою жизнь дядя Коля успел побывать в нескольких монастырях. Находился по белому свету и намытарился вдоволь. Но задержался только вот в этом. С его слов выходило, что Свято-Духов монастырь очень богатый. Рассказчик заметно ностальгировал о прошедших годах. Ему казалось, будто при советской власти здесь жилось, куда лучше и вольготнее. С нынешним временем, не сравнить. И денег звенело в карманах больше, и мог он отправить посылочку запросто детям. А их у него ни много, ни мало, а целых трое душ. И все девочки. Правда, давным-давно уже замужем.

Но разве отцу от этого легче?

Теперь же, получается, что всего вокруг много: и в магазинах, и на базаре, и даже на улицах, а отправить детям на Украину посылочку – проблематично. Ничего не поделаешь – совсем другая страна. И эта тоже, уже не наша. Литва, то есть. Рассказывал дядя Коля и о насельниках. Кто, есть, кто. Не подробно рассказывал, а с неподдельной опаской и всё больше, вскользь. Тихо так рассказал, чтобы, не дай Бог, кто ненароком не подслушал и не донёс архиерею. Не осуждал, а горько сокрушался о маловерии братии в Бога. Что для меня явилось полной неожиданностью и откровением.

А ведь все монашествующие ходят в немалых чинах! В обители четыре архимандрита, три игумена, четыре иеромонаха, три иеродиакона и один диакон-целибат. Остальные послушники – дядя Коля, Иоанн - белорус и теперь вот ещё один - я.

Дядю Колю слушать, не наслушаешься. Словно прорвало старика. Говорит, что измучился весь в ожидании своих откровений.

Как такового, послушания у меня не имелось. Я ходил регулярно на службы. По много часов выстаивал их в старинном кафедральном соборе. Особенно любил бывать в пещерном храме, где в братской раке лежали святые Виленские мученики – Антоний, Иоанн и Евстафий. Вечерами молился и читал Библию. Несколько раз подолгу беседовал с игуменом Ефремом и другими насельниками. Беседовал, конечно же, не по своей прихоти, а по их инициативе. Игумен обнаружил у меня приличный слух и совсем неплохой голос. Он же благословил петь на клиросе вместе с певчими монахами.

Хризостом в братском корпусе появлялся редко. Всего три или четыре раза он присутствовал и на братской трапезе. Ел владыка очень мало и во время еды почти всё время разговаривал с одним из самых тучных насельников монастыря - архимандритом Никитой. И как я понял, говорил он не с простым архимандритом, а с будущим архиереем.

Как-то, пригласил меня дядя Коля на чашку настоящего цейлонского чая. В его келье я и спросил про архимандрита Никиту.

- При покойном архиепископе Викторине [250] он служил наместником Свято-Духова монастыря, - охотно просветил меня дядя Коля. И потом, прихлебнув горячего чая, добавил. – Вместе с местными работниками КГБ архимандрит Никита хотел тайно захоронить святых Виленских мучеников.

- Тогда почему же его хотят хиротонисать во епископа?! – возмущённо задал я резонный вопрос.

Дядя Коля посмотрел на меня как на маленького ребёнка. А немного погодя, пожав своими худыми плечами, еле слышно произнёс.

- Если зреть в корень, то загадка тут не слишком и сложная. Это для тебя она кажется такой трудной и неразрешимой. Ты неофит. Новоначальный значитца. И тебе ещё многое непонятно. Потому и простительно. Для нас же, кто давно уже в церкви, ничего непонятного нет. Эх, мил человек, мил человек, было бы желание стать епископом. Вера же и всё остальное, для епископской хиротонии, особой роли не играют. Их может и вовсе не быть, как у того же Никиты. Веры у него нет никакой. Это и слепой подметит. От себя могу ещё малость добавить – и никогда не было. Зато есть нечто другое - определяющее. Есть духовная академия за плечами, личная преданность и сослужение в КГБ. Для Хризостома и его кураторов такого «богатства» достаточно.

- А кто его кураторы?

- Митрополиты Кирилл Гундяев, Ювеналий Поярков [251]… может кто-то ещё. Ты что-нибудь слышал про Никодима Ротова? – неожиданно, задал вопрос дядя Коля.

Я отрицательно покачал головой.

- Имелся такой. Теперь уже на том свете мается. Митрополитил когда-то в Питере. А заодно, всё обивал пороги у папы Римского. И сам по себе обивал, дюже охочь был до католичества и по воле Лубянки. Сам понимаешь, без Лубянки раньше – никак. У папы Римского на коленях и сдох. Прости меня Господи, за такое бранное слово. Хризостом и его кураторы – ученики Никодима Ротова. Выходцы из его препоганого гнезда. Латиняне будут. Хотят соединиться с католиками и опоганить наше православие. Так-то вот, братец. Поди и не веришь услышанному? Ничего. Поживёшь немного в обители, пооботрешься, как следует и сам поймёшь правоту.

- Тогда, почему ты здесь находишься?

- А куда же мне деваться? Да и привык я уже. А тут думаю, чем я их лучше? Правду вижу, а живу всё по кривде. Самый настоящий фарисей и есть. Поят, кормят, крыша над головой. Не бомжевать же на улице.

- А если уехать к дочерям?

- У дочерей свои дети. Зачем мне их обременять. Нет, братец, об этом даже не говори. Доживаю здесь второй десяток. Здесь и помру.

- А как же Бог? И страшный суд?

- Чистый ты ещё человек. Сразу видно, что не побывал ты ещё в наших монастырях. Потому и задаёшь такие вопросы. Ничего не скажу. Правильные твои вопросы. Только человек я маленький. Маленький будет и спрос. Глядишь, Господь простит и помилует. Поздно мне выказывать святость и ютиться по разным углам. Ты-то – молодой. Ты ещё можешь повернуть вспять и поискать себе светлое и чистое место. Может и найдёшь. Знал бы, где оно и сам бы ушёл. Только не искать, а на готовое. Старый и больной я давно человек. Раньше искал. Не нашёл. А теперь уже не могу. Пойми меня правильно. И не осуждай. Помолись лучше за мои грехи.

После этого разговора с дядей Колей, в душе, словно что-то хрустнуло и надломилось. Сомнения пуще прежнего зашевелились в мозгу.

А тут ещё частое хождение монашек по братскому корпусу.

Родненькие мои!

Простите меня окаянного!

В пылу рассказа, я нечаянно упустил и совсем забыл упомянуть, что на территории Свято-Духова монастыря располагался ещё и женский монастырь Святой Марии Магдолины. Некоторые молодые монахини скромностью не отличались и часто захаживали в гости к своим братьям-монахам. Мне это очень не нравилось. Но, что я мог поделать?

Чашу же терпения переполнили два следующих случая.

В один из поздних вечеров, после молитвенного правила, я разделся в своей проходной келье до трусов и только, было, хотел улечься в кровать спать, как заходит одна стройная, молодая монашка и, с откровенным женским интересом, глядя в мою сторону, укоризненно так говорит.

- А не рановато ли вы ложитесь спать?

Не скрою, вопрос меня возмутил. И я чудом сдержался, чтобы ничего не сказать ей лишнего. А она, как ни в чем, ни бывало, продефилировала в келью к иеродиакону Мелетию.

Утром я рассказал об этом случае дяде Коле.

- Это ещё что! Тебе хоть ничего не слышно. Прошла и ушла. Эка, невидаль. Моя келья примыкает к келье Мелетия. Стенки тонкие и всё слышно. Понапьются вдвоём вина и потом горланят до утра советские песни. Хотя бы пели что-нибудь божественное, а то советское. Целую ночь спать не дают. Сто раз я уже говорил Мелетию и Хризостому тоже жаловался, но всё без толку.

Второй случай приключился дня через два, ранним утром.

Богослужение в кафедральном соборе начиналось в шесть часов утра. Об этом я уже упоминал. Собор же всегда открывался за пятнадцать минут раньше. Вместе с монахом-будильником, приходил к собору и я. Но в это утро я случайно перепутал время и встал на час раньше. Подумал, что проспал. Быстро оделся, умылся и, с молитвенной мыслью мытаря, заторопился на выход к собору. Спускаясь с третьего этажа, увидел, как из иеромонашеской кельи вышла очень красивая девушка. А следом за ней вышел и отец иеромонах. Он с порога её проводил и сразу же вернулся в свою келью. Я оторопел от чужого греха и замер от стыда и неловкости. Отец иеромонах зашёл в свою келью, а меня не заметил.

Проводы девушки явно указывали на плотскую связь. Грех-то чужой. Но зачем он мне? На верху Мелетий. Здесь иеромонах и архимандрит Никита. КГБ, никодимовщина…

Слава Богу, что за две эти монастырские седмицы мне и в голову не пришло исповедаться и причаститься! Бог миловал.

Не пора ли бежать?

Наверное, пора.

С вечера приложился я к святым мощам Виленских мучеников, попросил их молитвенного заступничества и поутру отбыл на родину.

+ + +

Долго я отходил от монастыря. Написал Хризостому письмо и попросил прощения за свой поступок. Всё же, надо было уйти попрощавшись. Хризостом ничего не ответил. Видать, не один я у него такой прыткий. Узнав о моём возвращении, приехал просить на прежнюю работу председатель. Зашевелились знакомые и родня. Больше стало на хуторе смеха и поддёвок. Но мне было не до мирской суеты. От общественной работы я отказался. А хуторяне вскоре привыкли и поутихли.

Год или два я так и прожил, будто между небом и землёй. Теперь уже и не помню, как время то и прошло. Жил словно в тумане. Хорошо, что по жизни встречаются неравнодушные люди. Одним из таких людей оказался мой самый близкий друг детства – Александр Сергеевич Погребной. Он-то разогнал и развеял этот туман. Мы родом с ним из одного хутора и даже немного сродни. После окончания агрономического факультета Курского сельскохозяйственного института, Шурик [252] всё время работал в Медвенском районе Курской области. Работал на одном и том же месте. И работал успешно, дослужившись до директорского кресла крупного опытного хозяйства от ВАСХНИл.

Приехав к родителям в гости и узнав от них о моём неудачном паломничестве в монастырь, Шурик, как-то, сказал.

- А ты помнишь Валерку Рожнова?

- Как же забыть. Мы же учились с ним в одной группе.

- Сейчас он священник. Только не нашей церкви.

- А какой? – невольно вырвалось у меня.

- Зарубежной, - ответил Шурик.

Для меня это название тогда ничего не значило и ничего не говорило. Более того, я раньше о нём никогда и не слышал.

«В баптистах он, что ли?» - первое, что пришло мне в голову.

- Если хочешь, поехали. Он недалеко от меня живёт, - предложил Шурик.

- Поехали, - согласился я на предложение друга.

Двигал мною не только один интерес к непонятному Валеркиному священству. Я знал, что Рожнов работал у Шурика парторгом. И в 1988 году он, всё ещё, будучи парторгом, приезжал ко мне со своими демократическими идеями [253]. Из парторгов, да прямо в попы, явление не такое уж частое. Но, повторюсь, двигал мною не один этот интерес, хотелось ещё и просто повидать своего институтского приятеля. Как-никак, а не виделись мы с ним лет шесть или семь.

В этот год лето дождями не баловало. Однако майских ливней для растений хватило. В воздухе приятно пахнет горькой полынью и спеющими хлебами.

Чувствуется, что скоро жнива.

Сто тридцать километров мы проехали быстро. Остались позади Прохоровка, Обоянь, Медвенка. После Медвенки с федеральной трассы повернули направо. Проехали через большую деревню Панино. С километр дорога пошла на бугор. И с него уже открылась деревня Амосовка. Со слов Шурика, там и проживает отец Валерий Рожнов. А вот какой он отец, это мы ещё посмотрим. Посмотрим и разберёмся. У дома культуры, на каменном постаменте, лежит огромная голова вождя мирового пролетариата. На туловище и ноги бронзы, видать, не хватило. Чуть дальше поблёскивает малюсенький куполок, не то часовенки, не то церквушки. На пригорке стоят крестьянские дома и хозяйственные постройки.

Отец Валерий нашему приезду несказанно обрадовался. И нежданных гостей встретил с распростёртыми объятиями. Встретил по-русски, как и полагается. Матушка Лидия тоже обрадовалась, заулыбалась. Меня вспомнила и тут же засуетилась с питием и закусками. Минут через двадцать у неё уже всё было готово. Матушка пригласила за стол. Мы уселись и отдали должное её угощению. За столом разговаривали мало. Если о чём и говорили, то, в основном, об общем: о погоде, урожае и тому подобное. После столь сытного и обильного угощения, Шурик не стал с нами засиживаться допоздна. Поблагодарив гостеприимных хозяев, он уехал к себе домой. А мы с Валерой остались в доме.

Тут-то он мне и поведал о Зарубежной и Катакомбной Церкви.

Говорил отец Валерий с невероятным подъёмом и долго. Он любит и умеет поговорить. Этого у него не отнять. Слушаешь, слушаешь и бывает, заслушаешься. Чувствуется ещё та подготовочка. Впрочем, он и в институте особой молчаливостью не выделялся.

Потом я стал задавать ему вопросы. А он на них отвечать. Некоторые ответы отца Валерия меня не удовлетворяли. Я перешёл к переспрашиванию и уточнению. Монолог отца Валерия постепенно угас и вскоре перешёл в диалог, а позднее и в спор.

Времени мы не замечали. Оно для нас остановилось. О времени напоминала лишь матушка Лидия, изредка появляясь пред нашими очами со своими кулинарными предложениями. Проговорили мы с отцом Валерием часов восемь, если не больше. Разговор продлился бы и дольше, но мне пора было добираться домой. Дома остались корова, телёнок и куры. Отец Валерий сам крестьянин и хорошо понимал моё беспокойство. Он довёз меня на своей машине до автобусной остановки. Там, на прощание, вручил целую кипу различной церковной литературы. На том мы с ним и расстались.

Первая наша встреча особого впечатления на меня не произвела, хотя и запомнилась. Отец Валерий расширил мой кругозор. Это верно. И я почувствовал его начитанность и определённую осведомлённость. И всё же, несмотря на всё это, ни в чём убедить ему меня не удалось.

Обратная дорога домой получилась длиннее. На автобусе я доехал до Курска. В Курске пересел на трамвай. Трамвай довёз меня до железнодорожного вокзала. И оттуда, уже на электричке и ночью, я добрался до Прохоровки. В Прохоровке переночевал у родного брата и только рано по утру очутился дома, на хуторе.

За неделю я всё перечитал. Перечитал и не насытился. Раз или два съездил снова к отцу Валерию и перечитал новые кипы церковной литературы. При крестьянской занятости и при такой дороге, со столь частыми пересадками, много не наездишься. Между нами завязалась переписка, в которой споры продолжились. И не утихали они года полтора. Отец Валерий, потеряв всякую надежду меня убедить, в одном из своих писем даже отказался от своего учительства.

Не сразу я пришёл к пониманию истины.

Ох, не сразу.

А сколько обо всём и всего передумал?!

О том и не рассказать.

Только чудом Божьим можно определить и объяснить моё прозрение. И случилось оно в один день. Отделилась правда от кривды. И в один день, мне всё стало ясно и понятно. Как Божий день стало ясно и понятно, что Московская патриархия вовсе никакая ни церковь, а просто один из властных и морочащих людям голову, придатков советской, а теперь и нынешней жидовской власти. Так-то, вот, детушки. Почему же я так упорно и столько времени спорил? Бог весть.

И до сих пор, не ведаю.

Через малое время я стал прихожанином Петропавловского прихода Русской Православной Церкви Заграницей, что в деревне Амосовка, Медвенского района, Курской области. А отец Валерий Рожнов из студенческого друга превратился ещё и в духовника-наставника. С его подачи и его трудами, и началось моё духовное просвещение. О духовном восхождении писать убоюсь, ибо было ли оно и есть ли, то не мне, а лишь Богу ведомо.

Часто ездить в Амосовку я не мог. Пахотная земля и крестьянская живность требовали постоянного пригляда. Обратно же, отец и хуторяне нуждались в помощи. Если получалось три или четыре раза в году исповедаться и причаститься, то и то хорошо. Иной раз, отец Валерий звонил мне по телефону и приглашал на незапланированные поездки. Такие поездки совершались не только к нему в Амосовку, но и в Белгород, Курск или ещё куда, по этим же областям. Знания мои пополнялись быстро. И вскоре я уже отставал от отца Валерия шага на два, а может и меньше. По крайней мере, так мне стало казаться не тогда, а потом.

У отца же Валерия дома, я познакомился почти со всеми священниками Курско-Белгородского округа РПЦЗ. И не только со священниками, но и с другими, видными прихожанами округа. Их благородная и подчёркнуто интеллигентная спесь мне не понравились. Каждый уже что-то там написал и как-то себя уже проявил. Понятное дело, все мы не без греха, но их гордыня и высокомерие, уж, слишком бросались в глаза. Особенно это было заметно за трапезным столом, где, едва ли, не каждый пытался блеснуть своим умом или же красноречием и хоть как-то, но выделиться из общей и затрапезной массы.

Эти люди могли часами говорить на такие малознакомые и малопонятные темы, о которых я имел самое смутное представление или же, вообще, о них не догадывался. Впрочем, я тоже мог часами им говорить о Северах, об армейской жизни, о крестьянстве, Свято-Духовом монастыре и ещё много о чём другом. Мог и по фене сботать. Было бы кому оно интересно. Их же почти не волновало окружение. А если и волновало, то постольку поскольку. Больше всего они заботились о своём имидже или же, что о них потом скажут. Ещё тогда мне подумалось о шаткости и непрочности приходов РПЦЗ в России. Подумалось ещё и о том, что если все точно такие же представители РПЦЗ, как эти самые священники и видные прихожане, то не миновать нам вскоре беды. При первой же, пусть даже и самой слабой качке, повалятся они словно городошные палочки.

Не приведи, конечно, Господь!

Многие священники вышли из недр Московской патриархии и в РПЦЗ их приняли через покаяние [254] в сущем сане. А остальные священники являлись верными учениками тех же самых бывших патриархийных батюшек. Особой разницы между МП и РПЦЗ не наблюдалось. Разве, что чуть больше критики в адрес правящих властей, гораздо больше гонору и демократической развязанности. И как следствие, меньше порядка, организованности и церковной дисциплины. Вкупе с почти полным отсутствием архиерейского пригляда, многие священники РПЦЗ казались людьми совершенно случайными, весьма далёкими от исповедничества. Казались людьми поверхностными и, прошу прощения, недостойными священнического сана. Да и сам отец Валерий, как бы в подтверждение моих тревожных мыслей, отзывался о некоторых своих собратьях в самом неприглядном тоне.

Один раз и мне пришлось высказать отцу Валерию упрёк, за несанкционированную читку моих писем известным курским отцом Ал. Отец Ал., читал их, никого не стесняясь, в комнате отца Валерия. Грешным делом, мы часто проступки людей осуждаем и измеряем по своим меркам. Дело не в осуждении, но как можно читать чужие письма без разрешения?

У меня это не укладывается в голове.

В посёлке Строитель, что рядом с Белгородом, на только что образовавшемся приходе РПЦЗ, прихожане [255] неожиданно избрали меня кандидатом в священники и письменно попросили правящего архиерея рукоположить меня на их приход. Ну, что ты скажешь?! Получалось, как в той присказке – «без меня, меня женили». Хоть бы кто предупредил или поговорил со мной предварительно. Это кандидатство свалилось на меня, как снег на голову. О несогласии кандидата и думать никто не хотел. На моё же словесное и душевное недоумение, с примесью вполне законного возмущения, отец Валерий лишь молча опускал глаза долу и виновато разводил в сторону своими могучими, плотницкими руками [256].

Мол, если не ты, то кто?

Послушание уже тогда не являлось для меня пустым звуком. Я повозмущался, повозмущался. Подумал – «и, правда, если не я, то кто?». Делать нечего. И отступать не хочется. Ещё раз подумал. Многое взвесил. И от безысходности, взял, да и согласился.

Однако посылать меня сразу же на рукоположение к правящему архиерею отец Валерий не поторопился. Тогда он ещё служил простым настоятелем прихода, и брать на себя столь ответственное благословение ему показалось не с руки. Над отцом Валерием имелись и другие, вышестоящие батюшки. Не его, а только их благословение могло оказаться для архиерея решающим. Во всяком случае, так он мне тогда объяснил. Одним из таких авторитетных батюшек, несомненно, являлся благочинный Курско-Белгородского округа, Одесско-Тамбовской епархии РПЦЗ - игумен Григорий (Кренцив) [257], в недавнем прошлом – настоятель Курской Коренной пустыни Московской патриархии.

Отец Валерий подробно мне о нём рассказал, дал адрес и по-отечески благословил в дорогу на послушание. Дорога выходила не длинной. Игумен Григорий, с Божьей помощью, строил первый в России мужской монастырь РПЦЗ в селе Семаевка, что не так далеко от города Старый Оскол. Получив от отца Валерия подробные инструкции по будущему послушанию и ещё различные напутствия на всякие случаи жизни, в один из погожих майских дней 1998 года, я и отбыл на указанное им место.

Дорога до Старого Оскола хорошо мне знакома. Даже если и захочешь, то не заблудишься. Не в такие веси летал. Одна Якутия чего только стоит. А тут – дело домашнее. Всё рядом и почти что под боком. Да и знаменитый Оскольский электрометаллургический комбинат – это вам не иголка в стогу сена. От него же и до Семаевки, всего лишь, несколько километров.

Добрался я и до этой веси. Прямо с дороги виднеется молочно-товарная ферма [258]. Ниже по склону и до самой речки тянется широкий луг. За речкой, в двухстах шагах от неё, зеленеет сосновый лес. Лес большой. И не видно ему ни конца и ни края. Земля песчаная. В воздухе стоит духота. Под треск высоковольтной линии, доносятся частые переругивания скотников и доярок.

А где же монастырь? Спросите вы. Есть и монастырь. Строящаяся обитель расположилась ближе к лугу, за коровьей фермой. Виднеется угол недостроенного братского корпуса и рядом с ним стоит приземистое двухэтажное здание из белого силикатного кирпича. Работающая бетономешалка, огромные цементные мешки, кучи песка и щебня указывают на малое строительное производство. И, похоже, что оно в самом разгаре. Мою догадку подтверждают плохо одетые трудники и сохнущие бетонные блоки. Блоки разложены аккуратными рядами на досках, а высохшие уже сложены в пирамиды. Со стороны двора слышен истошный визг циркулярной пилы. Заглушить его ничем невозможно.

Дерево мне ближе бетона.

Потому и иду я не к трудникам, а на звук циркулярки.

На ней увлечённо работают два монастырских брата. Работают быстро и вполне профессионально. Распиливают доски на бруски и на рейки. Братья дюжие и свиду не слишком весёлые. Но на мой вопрос об игумене ответили оба охотно. Оказывается, игумена в монастыре нет. С их слов, он уехал в Курск на приём к генералу Руцкому [259]. А когда приедет, того им неведомо. Если не сегодня ночью, то, может быть, завтра. Без игуменского благословения оставаться в монастыре мне не хочется. А дьявол тут, как тут. Он коварен и хитёр. Из двухэтажного здания вышли к братии две молодые женщины.

Тут же начались сомнения и искушения…

«Приеду в следующий раз» - подумалось мне. Развернулся и ушёл восвояси. А к вечеру был уже у себя дома, на хуторе.

Родненькие мои!

Не простое это дело – становление на монашеский путь. Еще, какое не простое. Как только подумаешь о нём, тут же тебе и искушения, и мирская жизнь начинает казаться чище и слаще. И многое, многое другое. Прямо стена невидимая встаёт на пути. Упрёшься в неё лбом и стоишь, словно пень недвижимый. Спасаться можно и в миру. Спору тут нет. Между мирской и монашеской жизнью разница есть небольшая. Если путь монашеский и короче, то он гораздо тернистей, и, стало быть, гораздо трудней. Вот и вся разница. Но это я понял не тогда, а значительно позднее. А тогда же, приехав домой, сильно опечалился и крепенько призадумался. Расхотелось мне становиться монахом. И в миру жить тоже давно расхотелось.

Вот и думай тут, как же дальше-то быть?

Вспомнился и Серафим Саровский, и другие наши святые. Они далеко не каждого благословляли в монашество. Святые отцы наши понимали, какое это не простое и трудное дело. Понимали и немощь человеческую, и на себе испытали силу нечистую. Видели в человеке его духовные возможности, с ними и соизмеряли мирской или монашеский путь. И это в то время, когда ещё стояли на святой Руси крепкие православные монастыри. Со старцами и святыми отцами. С настоящими, а не с мнимыми поводырями. При православном царе-батюшке. При империи православной.

А сейчас-то, что?

Творится в мире такое, что и не приведи Господь.

Не один день и не одну ночь одолевали меня искушения. И дольше бы одолевали, и глядишь, одолели бы, если бы не игумен Григорий. Седмицы через две, он приехал ко мне домой. Зашёл в светлицу. Перекрестился на образа. Присел на предложенный стул. И сразу же о чём-то призывном, и о святом заговорил. Разговор его всё длился и длился…

Я не выдержал и спросил.

- Я нужен тебе, отче?

- Нужен.

- Тогда поехали.

Таким вот образом, и только со второй попытки, мне удалось попасть в монастырь. Но уже в монастырь не патриархийный, а в самый, что ни на есть, настоящий - зарубежный. Устав строгий. Молитва постоянная. Работа тяжёлая. А пища лёгкая. Всё, как и положено по преданиям и воспоминаниям святых старцев.

Упрекнуть и обвинить себя не в чём.

Что искал, то и нашёл.

   

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Монашеский искус. (Продолжение)

«Когда даешь обет Богу, то не медли исполнить его, потому что Он не благоволит к глупым: что обещал, исполни».

(Книга Екклесиаста или Проповедника. 5. 3, 4).

Сразу же по приезду в монастырь, отец Григорий дал мне первое молитвенное послушание. Он же определил на работу. И выдал для изучения первую литературу – пособия для новоначальных монахов. О том, что я уже посещал монастырь, игумен не знал. А, узнав от меня – удивился. Тяжёлая работа и лёгкая пища многих людей отталкивала от послушания. Плюс ко всему, ещё постоянные и долгие молитвы. Не каждому это приходилось по плечу. Трудники часто не выдерживали и уходили в мир. Но свято место пусто не бывает. На это место приходили другие люди. И работа в монастыре, то затихала, то начиналась с новой силой.

Мой день начинался в пять часов утра.

До шести утра, то есть до утреннего правила, я собирал постель, умывался на улице холодной водой, будил братию и без десяти шесть уже стоял на клиросе, приготовляясь к чтению утреннего правила. До монастыря мне думалось, что я вполне прилично читаю по церковно-славянски. Однако при первом же прочтении утреннего правила, отец Григорий насчитал более ста семидесяти ошибок. Такое огромное количество ошибок повергло меня в растерянность и уныние.

Каждое утро игумен считал мои ошибки. Со временем их количество уменьшалось. Но уменьшалось так медленно, что ему пришлось наложить на меня епитимью. Епитимья показалась вначале не трудной. Занимала она не больше часа. Но зато, какого часа! Я вставал с постели и сразу же бежал через весь луг на источник. Там набирал ключевую воду и приносил её затем в монастырь. На ней повара готовили пищу. Ручеёк на источнике тёк тоненький. Вода в десятилитровую ёмкость набиралась медленно. Дабы не опоздать на молитву, я стал просыпаться в четыре часа утра. А ложился спать за полночь. Почти всё лето, до окончания епитимьи, спать более четырёх часов в сутки у меня не получалось.

Отец Григорий, брат Михаил [260] и пишущий эти строки спали в храме. Остальная братия ночевала в крестьянском доме. Отец Григорий располагался на ночлег в ризнице. Брат Михаил – в пономарке. Моё же место доставалось на полу.

Утреннее правило длилось до девяти часов утра. За три часа я вычитывал утренние молитвы, главы из Евангелия и Ветхого Завета, две или три кафизмы из Псалтири, что-то читал по Минеи и из поучений святых отцов Церкви. Потом мы шли на работу. Завтрак и обед обычно совпадали по времени. И до них мы успевали вволю наработаться и сильно устать. После еды снова работа до темноты. Затем лёгкий ужин и вечернее правило. Почти всегда вечернее правило затягивалось заполночь. Помимо всех вечерних молитв, я читал и пел акафисты и вычитывал дневную службу по Минее. Молиться мне нравилось, поэтому особой усталости я не чувствовал. Единственное, что утомляло, так это физическая работа.

Её же меньше не становилось.

В братском корпусе и просфорне мы постелили полы и подшили потолки. Построили ферму для коз. Утеплили потолки на зиму. Убрали урожай с огорода. Все строительные работы мы начинали с нуля. Вначале ехали в лес и валили там сосны. Грузили их на бортовую машину и привозили в монастырь. Брёвна кряжевали, шкурили, тесали. Часть брёвен отвозили на пилораму и распиливали их там на доски. То есть, вначале подготавливали материал и только потом уже плотничали.

Работа ещё усложнялась тем, что помимо моего строительного опыта [261], у всей остальной братии, никакого опыта, вообще, не наблюдалось. Кто мог работать с плотницким инструментом, тот давно покинул обитель. А вновь пришедшие почти все оказались строительными неофитами. Кто-то из них пришёл из бродяжничества. Кого-то привезли родители, спасая от алкоголизма и наркомании. А кто-то вернулся из мест не столь отдалённых или скрылся в обители от «правосудия».

Народ подобрался, хотя и пёстрый, но, вполне мне знакомый и по-своему, даже небезынтересный. Послушать их похождения – и романов читать не надо.

Чтобы научиться читать по церковно-славянски, читать безошибочно, потребовалось месяцев пять, а то и все шесть. Ближе к осени и уже самой осенью рабочее время уменьшилось, зато увеличилось время молитвенное. Зима приближалась. И в конце ноября, неожиданно, ударили сильные морозы. Таких морозов на моей памяти не случалось. По утрам столбик термометра опускался до тридцати градусов. И это при малоснежии. Храм отапливался плохо. Трубы отопления вскоре размёрзлись. Их в один день починили. Но всё равно, спать на полу стало холодно. Пришлось на пол подложить ещё дверь. Дверь немного спасала от холода. Долгое время я на ней согревался и только потом засыпал.

Однажды, я проснулся от какого-то постороннего кусочка тепла. Этот кусочек тепла находился у меня на груди. Я потрогал его рукой и пальцами наткнулся на спящего мышонка. Мышонок пискнул во сне, но остался на месте. Он уютно устроился и видимо, так угрелся, что ему было совсем не до человеческой руки. Я его осторожно снял и положил на пол. А сам сразу заснул. Каково же было моё удивление, когда и на вторую ночь мышонок снова пришёл ко мне спать. На этот раз я его пожалел. Не стал будить маленького храбреца и оставил его на месте. Недели две или три мы спали с ним вместе. А потом мышонок куда-то пропал. Наверное, нашёл себе более безопасное и подходящее место для сна.

Восемь месяцев я пробыл на послушании в строящемся монастыре. За это время отец Григорий благословил меня чётками, подрясником и скуфейкой. Но с монашеским постригом он не спешил. Отец настоятель ожидал приезда епископа Михаила (Донскова), чтобы сразу же после пострига, он рукоположил меня во диакона. Или же епископа Евтихия (Курочкина) [262].

Викарный епископ Михаил (Донсков), как, в прошлом и епископ Варнава (Прокофьев), находился в России с исключительными полномочиями. И получил он эти полномочия не по случаю, и не на Нью-Йорском рынке, а у авторитетного Синода РПЦЗ. Удивительно ещё и то, что при наличии трёх правящих российских архиереев, епископ Михаил почему-то считался среди них старшим епископом. Что, конечно же, противоречило церковным правилам и всякому здравому смыслу. Такое положение настраивало российских преосвященных против церковной политики Зарубежного Синода. Оно всё время заставляло их искать выход из сложившегося унижения, недоверия и мягко говоря, нелогичности.

Трудностей же и искушений хватало и для меня.

Нельзя сказать, что монастырская жизнь протекала так уж легко и плавно, как это могло показаться со стороны, то есть протекала без волнений и различного рода штормов. Случалось всякое. А ничто человеческое не чуждо и мне. Да и я не святой.

Прости меня, Господи!

Грешен!

И, слава Богу, что многое довелось перетерпеть и перестрадать. Теперь я на это не сетую. На то она и жизнь, чтобы спасаться трудностями и скорбями, скажите вы. И правы будете. Но сказать правильно, это одно, а делать и поступать по-христиански, совсем другое. Причины же жить по-другому, всегда найдутся. И за ними далеко ходить не надо. Дай только слабинку и они сами, к вам прибегут.

Монастырский пример поучителен. Посудите сами. Долгое время одна из «любвеобильных» трудниц усиленно искала моей благосклонности. И совсем не просто было мне устоять. Плюс ко всему, постоянное недоедание и тяжёлая физическая работа. Кажущаяся безысходность и оставленность, всеми и вся, тоже давила на нервы и психику. Всё это в совокупности, истощило мои силы до крайности. Я не выдержал. И к началу февраля 1999 года принял решение оставить монастырь.

Никто нам за это время ничем не помог и даже не сказал ни единого поощрительного или одобрительного слова. Не говоря уже о какой-то там материальной помощи. Мы не молчали. Мы писали и били челом с просьбой о помилосердовании и нашему Первоиерарху - митрополиту Виталию (Устинову), и нашему земляку - иеромонаху Паисию (Малыхину). Обращались к ним в Канаду и США. Просили хоть чем-то помочь митрополита Киприана из греческого Синода Противостоящих. Слёзно взывали о помощи и к некоторым другим известным и далеко не самым бедным людям. И что вы думаете? Хоть кто-то откликнулся и чем-то помог? Увы! Все наши благие призывы так и остались тщетными. Никто нам и слова не ответил.

Странно! Не правда ли?

Правда, мы тогда ещё не знали и даже не догадывались, что на церковных и политических верхах уже назревают такие события, которые потом потрясут весь православный мир и заставят нас поколебаться и: одних - отойти от Божьей истины и примкнуть к новым фарисеям и книжникам. Других - ещё теснее сплотиться и хотя бы на малое время, но пожить ещё в Церкви Христовой. А кого-то, эти же грядущие события, так и вообще, оставят потом за бортом всякой надежды на спасение. Повторюсь ещё раз, мы, о грядущем невиданном предательстве и потрясении, ничего не знали и даже не догадывались.

Отец Григорий долго меня уговаривал от решительного шага. Ему не хотелось отпускать меня в этот мир. Не хотелось расставаться со мной. Мне тоже не хотелось расставаться с ним и с монастырской братией. Но иного выбора не оставалось. На мою беду, дьявол уже посеял ростки недоверия между отцом Валерием и игуменом Григорием. И у каждого из них уже появилась своя правда. На то время, отец Валерий всё ещё оставался мне гораздо ближе, чем игумен Григорий.

И правда отца Валерия казалась мне безупречной.

Родненькие мои!

Ваш покорный слуга специально опустил все подробности многочисленных искушений. Как и во всяком человеческом общежитии, они неизбежны. А в монастырском общежитии искушения неизбежны тем более. Для праздного же и легковесного ума они, возможно и интересны. Однако не станем уподобляться судам и пересудам. Не станем искать те глубинные причины, послужившие мотивом или толчком для моего ухода из монастыря. Да и имелись ли они? Наверное, всё же имелись. Как бы там ни было, но, попрощавшись со всеми и со слезами на глазах, я ушёл из обители.

На хуторе долго не задержался и вскоре приехал к отцу Валерию. Разговор у нас с ним вышел длинный. Моему другу, духовнику и наставнику хотелось, как можно быстрее устроить мою монашескую жизнь. Он вслух перебрал множество разных вариантов. И, наконец, остановился на архиепископе Лазаре (Журбенко) – правящем архиерее Одесско – Тамбовской епархии РПЦЗ [263].

- Поедешь в Одессу? – спросил меня батюшка.

- Конечно, поеду, - ответил ему, не раздумывая.

Раздумывать я начал потом, в скором поезде Харьков – Одесса. В холодном и полупустом вагоне думалось не только о предстоящей встрече с Лазарем, но и о своём послушании в монастыре. Тогда я уже так не стыдился своего поступка. От монастыря вполне оправился и отошёл. В том заслуга и моего наставника. Отец Валерий помог, успокоил. А на дорогу он щедро снабдил меня сопроводительными письмами и характеристиками. Расписывая в них своего друга в самом лучшем виде и на все лады. Оно и понятно.

Бумага-то всё стерпит.

За собой же я начал замечать ещё одну странную вещь. При нежелательности, не говоря уже о вредности любой встречи, знакомства или наихудших перемен, я отчего-то стал заболевать какой-нибудь простудной болезнью. Такая странность появилась у меня с некоторых пор. И я, грешным делом, подумывал, что не иначе, как эта «награда» дана мне в довесок к слабой памяти на женские имена. Не миновал я своей новой странности и на этот раз. В вагоне сильно простудился и приехал в Одессу с воспалением лёгких. Меня, поминутно бросало, то в жар, то не находил я себе места от холода.

«Жемчужина» у моря произвела на меня жуткое впечатление. Кучи мусора и собачьи стаи, множество бездомных людей тут же выросли и встали перед глазами. Такой городской грязи и такой дикой неухоженности мне не доводилось видеть даже на Северах. У вокзала сырой и пронзительный ветер гнал мусор по улицам. Плохо одетые люди что-то кричали и появлялись, казалось везде. С сальных лотков продавалась какая-то снедь. Одни меняли деньги по-тихому. Другие громко и наперебой предлагали извоз и постель. Где-то занудно и почти непрерывно звонил трамвай. «Слава Богу, что не слышно фабричных гудков». Но и без них, создавалось такое впечатление, будто я попал не в конец двадцатого века, а в самый канун революции или же на второй её день.

Меня трясло в лихорадке, сильно знобило. Я сокрушался и температурил. «Принесло же меня в эту хвалёную Одессу!». «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!». С тем и добрался до храма в честь святого Иоанна Кронштадтского. Там меня испытали на лояльность [264] и только после этого указали дорогу на Великий Дальник – резиденцию правящего архиерея Одесско - Тамбовской епархии РПЦЗ.

От Одессы и до Великого Дальника путь показался коротким. Не успел я освоиться, как маршрутка домчала до остановки. А само село протянулось на многие километры. От старожилов после услышал, что, оно самое большое в Европе.

Не знаю. Может и так.

Владыка Лазарь встретил меня приветливо. Даже показалось, что, с первого взгляда, я ему чем-то приглянулся. Держался он просто и без всяких чинов. Из братии в архиерейском доме находились: иеромонах Афанасий, иеродиакон Поликарп и иподиакон Роман. Варила пищу и прислуживала за трапезным столом трудница из Херсонской области. Имя её я запамятовал. Помню только, что она всё время просила Лазаря отпустить её, как можно быстрее домой.

Первым делом, я передал владыке бумаги от отца Валерия. Он их неохотно взял и тут же при мне прочитал. Тогда-то я и узнал их полное содержание. После прочтения бумаг и обеда, Лазарь расспросил меня о том и о сём. Где родился, как жил. Выслушал внимательно и не перебивая. Затем он начал говорить о себе. Вначале посетовал на плохое здоровье и ещё на своих нерадивых помощников. А после стал рассказывать о прошлой катакомбной жизни. За язык я его не тянул. Сам разговорился. Говорил он тихо и долго. С заметной ленцой в голосе. Рассказывал нехотя, будто в сотый раз повторяясь. Потом по-старчески спохватился и спросил о здоровье моём. Видимо, простуда меня выдавала. Иначе, зачем тогда спрашивать?

И в самом деле, чувствовал я себя скверно.

Узнав о жестокой простуде, он сразу же велел постелить на диване постель. И далее стал проявлять отеческую заботу, то, принося лекарства, то, поправляя подушку или же одеяло. Пролежал я четверо суток. Здоровье моё не улучшалось, а, наоборот, ухудшалось. Думал – «Вот помру у монахов и предам им заботу. Если и помирать, так уж лучше дома, на хуторе».

Попросил Лазаря благословить на обратную дорогу.

Он спросил.

- Почему? – и потом сразу же продолжил. – Оставайся со мной. Ты ещё такой молодой. Болезни этой не бойся. Болезнь ты свою одолеешь. Сам же видишь, какие трухлявые столбы меня подпирают. Ну, скажи, как мне с ними дальше служить?

- А владыка Агафангел? – вырвалось у меня ненароком.

Услышав это имя, архиепископ Лазарь весь передёрнулся. Метаморфоза с ним совершилась мгновенно. Мерзкая метаморфоза. На моих глазах, из невинного и лилейного «агнца», он преобразился в страшного и зубастого «волка». Обретя настоящую сущность, он очень пристально, строго и изучающе на меня посмотрел. Посмотрел так подозрительно, так холодно и остро, что, на время, я даже позабыл о болезни. Затем, словно, кого-то, проклиная, Лазарь беззвучно пошевелил посиневшими от гнева губами. И только после этого, со злобой и скорее для себя, чем для меня, произнёс.

- Агафангел всё сидит в Одессе. И всё брешет, будто места ему нету в Симферополе [265]. Ждёт, не дождётся моей смерти. И зачем я только этого жида рукополагал?

Вот уж никогда не думал и даже представить не мог, что у Лазаря может быть такая болезненная неприязнь к Агафангелу!

На обратном пути я и о том размышлял. Но в голове мысли путались. И причиной путаницы не одно лишь воспаление лёгких со всеми его потрясениями и миазмами. Перед моими глазами всё ещё маячил волчий взгляд преосвященного Лазаря. И память упорно не хотела стирать запечатлённую ненависть православного архиерея к своему собрату епископу. Выводов я не делал. На это сил не хватало. И всё же, вольно или невольно, до меня начало, наконец, доходить то сомнение, на котором, подчас, строится, а потом и зиждется наше человеческое уныние и разочарование.

Церковный опыт я приобрёл. Спору тут нет. Разный опыт. Благодаря ему, мне было, что и с чем сравнивать. Если Московская патриархия грешила отступничеством от Бога, активным участием в строительстве царства антихриста, многочисленными ересями и нарушениями канонов, то представители Зарубежной Церкви в России грешили другим. Они грешили, как люди. Кумиров и выдающихся авторитетов среди них не имелось, а грехи человеческие, да ещё и раскаянные – Богом простительны. Правда, хула на Святого Духа и покаяния в грехах до меня не доходили. Но они и не для моих ушей.

Дома воспаление лёгких я перенёс на ходу. Особо разлёживаться на хуторе некогда. Земля и скотина немощных и больных не любят. Больной, не больной, а работать всё равно надо. Кто же эту работу сделает, если не ты? Болей, а, хотя бы и через силу, работай. А будешь лежать, так ещё сильней заболеешь. С таким понятием и уложением живут наши люди веками.

Я тоже, не другой. А из того же самого теста. Месяца через два болезнь отступила. Но на её место пришла другая беда. На хуторах стали проводить газ. Дошла очередь и до нашей веси. Засучив рукава, пришлось помогать хуторянам. Работы прибавилось на целый порядок. Не рассчитав свои силы, я надорвался и попал в больницу. В животе жутко болит. Есть ничего не могу. Врачи вначале определили аппендикулярный инфильтрат. Потом этот диагноз не подтвердился. Походили они, походили вокруг меня, развели руки в стороны, да так и оставили на волю Божью.

Третью седмицу с постели уже не встаю. Ничего не ем. И есть-то, не хочется. Лежу. Гляжу в потолок. Помираю. Запахи земные стали противны. От скорой встречи с Богом на душе всё теплее и радостней. Скорей бы, уж. А помирать-то, оказывается, хорошо. И совсем не страшно ничуть. А люди, почему-то, всё смерти боятся. Знали бы, как это просто. Помирать-то помру, да только вот помилует ли меня Господь? Эта мысль, как болотная пиявка прицепилась ко мне.

Если не помилует Боженька, тогда - страшно!

Стал я молиться ещё больше. В животе огнём всё горит. От боли иногда и на стенку лезу. Боль, ничего, её перетерплю. Временами терпеть её можно. Молитв же ни ночью, ни днём не бросаю. Особенно тяжело по ночам. Днём, вроде бы, легче. А молюсь простенько. В душе кипит Иисусова молитва, Отче наш, символ веры, Богородичные молитвы…

Молюсь и своими словами.

Сплю урывками. И помалу. На какой-то день, я попросил медицинскую сестру уколоть двойную дозу обезболивающего лекарства. Попросил просто так, скорее даже не от мучительной боли, а безысходности. Она уколола. И через минуту в моём животе кишки задёргались и зашевелились, будто вставая на свои прежние места. Захотелось внутри почесать. Только, как там почешешь? Шевеление длилось не долго. К радости, боль отпустило. И я поднялся с кровати. Дальше, упираясь руками о стенку, сделал несколько неуклюжих шагов. Ноги держали, однако долго стоять я не мог. Духу и сил не хватало. К вечеру лишь расходился. И даже немного поел. От нежданной удачи так расхрабрился, что вышел потом в коридор. Лучше бы я этого не делал. В коридоре всё закружилось. Потолок, пол, стены. Всё слилось в одну точку. Чтобы не упасть, сполз я по стенке на пол. Минут через пять перестало кружиться, и я возвратился в палату.

Из больницы меня не выписывали. Сам ушёл. Поблагодарил дежурного терапевта, медицинских сестёр. Поднялся и ушёл. Никто меня за руку не держал и не отговаривал. Хотя на полное выздоровление и потребовалось ещё очень много времени.

Когда приехал в Амосовку, отец Валерий задал мне странный вопрос.

- Ты, что-нибудь, знаешь о наших церковных делах?

- Ничего не знаю. А, что я должен знать?

И тут он поведал о надвигающемся расколе в РПЦЗ и о той трусливой позиции, которую заняли российские преосвященные, включая и Лазаря.

- Это хорошо, что ты заболел и ничего не знаешь. Господь увёл тебя от неправильного поступка. Останься ты у Лазаря, ещё неизвестно, как бы оно повернулось.

- И что же мне теперь делать?

- Ты знаешь, я сейчас даже не знаю, кто тебя может постричь. Люди меняются не по дням, а по часам. Вчерашние друзья и сомолитвенники уходят из Церкви и становятся злейшими врагами. Прямо наваждение какое-то. А, что тебе делать? Да, ничего. Поезжай к себе на хутор. И помаленьку крестьянствуй. А чтобы не так скучно было, я тебя благословляю читать Псалтирь по покойникам.

Дивны дела Твои, Господи!

А воля человеческая так капризна и глупа.

Церковные новости, от отца Валерия, не столько опечалили и озадачили, сколько удивили. Хотя они и висели в воздухе, и предвиделись [266], но не так же скоро. А вот его благословение читать Псалтирь по покойникам, меня ничуть не удивило. Дело в том, что, давеча я покаялся ему в организации похорон новопреставленной бабушки из соседнего хутора.

Её родственники патриархийных священников отпевать не нашли [267] и один из них обратился ко мне за помощью, хоть, что-нибудь по ней почитать. На мои отговорки о том, что я не священник и что не могу отпевать, он не реагировал. «Не хоронить же её без молитвы, как какое-то безсловесное животное» - всё приговаривал тот человек. Усопшая бабушка не принадлежала к Зарубежной Церкви. И по христианской ревности мне казалось греховным молиться за упокоение её души прилюдно. С другой же стороны, я её очень хорошо знал. Всю жизнь она прожила тихой и незаметной жизнью на краю своего хутора. В патриархийный храм почти не ходила. В Бога веровала и молилась, всё больше, дома, келейно. Оставлять усопшую старушку совсем без молитвы мне показалось ещё более тяжким грехом.

Потому и согласился.

Отец Валерий Рожнов в том греха не нашёл. Мой поступок одобрил. И, как видите, благословил поступать так и дальше.

В сельской местности дополнительной рекламы не требуется. Это вам не город. Стоит только что-то совершить, хорошее там или плохое – без разницы и молва тут же разнесёт новость по весям. То же самое произошло и со мной. Похороны знакомой бабушки и известие, что я теперь могу читать Псалтирь по покойникам, в мгновение ока разнеслись по нашему околотку. Новость-то, новостью, однако и смерть себя ожидать не заставляла. Она так исправно и так зловеще выкашивала хуторян, что впору оставалось плакать, да ужасаться. Погосты росли, как на дрожжах. И без чтения Псалтири я подолгу не засиживался.

По данному Богу обету, за свои труды, я денег не брал. Считал, что, если и будет на то Божья воля, то уж лучше получить награду от Него, нежели от людей. Не брал ничего, даже продуктов. Вычитывал все двадцать кафизм. Подрясник же, чётки и скуфейка вносили молитвенно-монашескую строгость и в глазах хуторян, они приравнивали простого чтеца, едва ли не к священнику. Всё это, в совокупности, вскоре сделало меня настолько узнаваемым и популярным, что приглашение на чтение Псалтири, для многих моих земляков стало считаться вопросом престижа. Я никому из них не отказывал. Но иногда ко мне обращались по двое. И кого-то приходилось отсылать к чтецам-бабушкам. Люди упрямились и хотели видеть только меня одного. Мне это очень не нравилось. Но что-то менять было поздно.

Чем чаще я молился, тем шире становилась известность, а следом за ней расширялась и территория. Очень скоро она увеличилась до района, а чуть позднее и области. Свет клином на мне не сошёлся. Это понятно. И, конечно же, я не горел желанием далеко удаляться от дома. Когда такое случалось, то всякий раз приходилось обращаться к соседям. Просить их подоить и накормить корову, затем выгнать её на луг, прибрать молоко и т. д. А у них и без того, своих дел по горло.

Приезжали за мной в разное время. Хуже, когда вызывали к покойнику поздно вечером или же ночью. Выбирать время не приходилось. Бывало, за день так наработаешься и так устанешь, что и месту спокойному рад. Сам весь грязный и потный. Ещё и помыться, как следует, не успеешь. А люди в одеянии чёрном уже стучат в твою дверь. Деваться некуда. Покойник ждать долго не будет. На скорую руку умываешься, одеваешься и скрепя душу и сердце, едешь в дальнюю дорогу.

Приедешь, а от сильной усталости, тебе совсем не до молитвы. Молишься через силу. И молитва не идёт, и слово к Богу не проходит. Хочется не молиться, а спать. И никому до тебя нет никакого дела. Люди хлопочут о завтрашнем дне – похоронах и поминках.

Сам себя пересиливаешь.

И всё читаешь, читаешь. После десятой кафизма наступает такой момент, когда количество начинает переходить в качество. Переходить не обрывно и сразу, а постепенно. Слово к слову. Крупица духа к крупице. И вот ты уже не просто читаешь. А молишься. Кафизмы плывут одна за другой и плавно уплывают к Всемогущему Богу. И ты уже сожалеешь, что они так скоро кончаются и что их так «мало» в Псалтири.

В любое время года и суток, в любую погоду ездил я навстречу к человеческому горю. Привезти-то тебя привезут, а вот отвезти назад, иной раз и не получалось. Да и кто тебя повезёт в три или четыре часа ночи? Слава Богу, хоть, дорога известная. Часто добирался до дома пешком. Ходил и по семь, и по десять ночных километров. Иду по дороге. Все собаки почему-то молчат. Небо звёздное. Ни мороза, ни ветра не чувствую. Смотрю на небо, а в душе и на сердце всё звучит и звучит молитва. Она не утихает. И дома, уже на постели, когда и засну, кафизмы всё плывут и плывут. Будто знаю весь Псалтирь наизусть.

Особой веры я у своих земляков не заметил. Не заметил и теплохладности. Дай Бог, чтобы я ошибался. Как мне показалось, церковные требы крестьяне принимали по давней традиции, а не от сердца - по намоленности или какой-то духовности. Принимали их во избежание худой молвы и соседского осуждения. Суд Божий для них, если и существовал, то весьма призрачно и весьма отдалённо. Советская власть постаралась выветрить и истощить русский православный корень. Постаралась вывести его до основания. И во многом, она преуспела. И многое, ей удалось. Хотя и далеко не всё.

Несмотря на долгое безбожие и упорное богоборство, иконочки земляки мои не повыбросили и не уничтожили. Святость от власти припрятали. А кто оказался чуточку понабожнее и посмелее, тот и со святых углов их не поснимал. Оставил святость на всякий случай. И такие иконочки, что любо-дорого посмотреть. Залюбуешься. Намоленные и не нынешнего, тяп-ляпного, а старинного и боготрепетного письма. Осталось у людей и показное уважение к духовному сану.

Молиться приходилось всё больше одному. Лишь в двух случаях, из более сотни, мы молились сообща. Потому их и запомнил.

Не забывал я и отца Валерия Рожнова.

Временами наезжал в Амосовку. Исповедывался и причащался. Рассказывал ему о своих крестьянских и молитвенных делах, и в ответ узнавал церковные новости. Они не радовали, а печаловали. Положение в Церкви с каждым днём ухудшалось. И отец Валерий делал всё от него зависящее, чтобы, хоть как-то, это положение выправить. На одном месте он не сидел. Постоянно встречался со священниками, участвовал в различных совещаниях и не только по России.

Однажды мне даже довелось провожать его до Москвы. Моя дорога там поворачивалась в обратную сторону, а ему предстояло лететь во Францию, на рабочее свидание к отцу Вениамину Жукову. Как раз начиналось строительство РПЦЗ (В). И митрофорный протоиерей Вениамин Жуков координировал это строительство. Не знаю, один он координировал или же ещё с кем-то. Помощники у него находились. И одним из главных помощников по России, как раз и оказался мой друг.

Поездка случилась зимой.

У французского посольства выстроилась длинная очередь. В очереди это те, кто за визами. А провожающие, страховые агенты и просто зеваки сбились в большую толпу. Мороз на улице градусов в двадцать. Пар изо рта валит, как от путиловского паровоза. Без движения холодно. Тело мёрзнет и особенно ноги. Многие на месте пританцовывают.

«Чечёточники».

В голове крутятся греховные мысли - «Не сидится им дома. А в посольском здании, небось-то, тепло. Жаль, что нас туда не пускают. Как же, пустят тебя с таким красным рылом. Туда нельзя. Там калашный ряд. Иностранная территория. Запретная зона, значитца. И она не для нас. Посольское здание для особо культурных и белых людей. Ничего. Мы к морозам привычные, как-нибудь и пешком постоим. Лишь бы у отца Валерия всё сладилось и получилось. Вызов у него на руках капитальный. Как и положено. Со всеми печатями и штампами. Сам лицезрел. Поэтому особых препятствий посольство чинить не должно.

Помоги ему Христос!

Надо же. Сидели себе, сидели по городам и весям. И вдруг, на тебе, во Францию всем захотелось. Эка, сколько народищу прётся. И зачем? Терпели же при Совдепии. Посольские пороги не обивали. По заграницам не ездили. И ничего. Кто живой остался, вытерпел и выжил без заграницы. Так-то оно так. И всё же некрасивая получается картина у посольства.

Хочется крикнуть во всё горло – «люди мы! Не скоты!».

Я не выдержал. Нет. Кричать, конечно, не стал. Просто взял и пошёл. И меня почему-то пропустили. Даже паспорта никто не спросил. Увидев своего приятеля, прилепившегося к посольской батареи отопления, отец Валерий удивлённо спросил.

- Как ты сюда попал?

- Как, как? Замёрз на улице, вот и зашёл погреться во Францию.

- И тебя пропустили?

- Как видишь.

Отец Валерий недоумённо покачал своей головой, но сказать ничего не сказал. Как потом оказалось, не зря мы с ним мёрзли на московском морозе. Не только в посольскую, но и в самую настоящую Францию, отца Валерия легко пропустили. Пробыл он там недолго. Однако же, возвратился с множеством приятных впечатлений и уже в высоком протоиерейском сане.

Понравился он отцу Вениамину.

Тут ничего не скажешь [268].

Курская и Белгородская области, это практически одно целое образование. При царе-батюшке наш край, поочерёдно, именовался то Белгородской, то Курской губернией. Советы губернии упразднили. И на карте появилась только одна Курская область. При Хрущёве последовало нынешнее (последнее!) административное разделение. Как бы там ни было, и как бы не экспериментировали сильные мира сего - земли наши едины и неразделимы. Пожалуй, как и всё остальное тоже.

Амосовские прихожане, люди простые. В основном, это вчерашние колхозники. Разницы между моими хуторянами и амосовскими прихожанами, нет никакой. Те же, открытые лица и та же, русская добрая душа. Часто бывать в Амосовке у меня не получалось. Если три или четыре раза в год я исповедывался и причащался, то считал, что это уже хорошо. Хотелось бы ездить в Амосовку чаще, но не выходило. И дорога туда неудобная. И ездить, поэтому лень. Да и своих крестьянских дел и забот невпроворот.

И если бы только своих!

Жилось мне по-разному. Случались перебои с деньгами и хлебом. И разные складывались отношения с отцом, братом и хуторянами. Русскому человеку без хлеба жить непривычно. Когда становилось особенно тяжело, помогал Господь Бог. Бывало, встану утром, а на крыльце, глядишь, кто-то из добрых людей оставил продукты. Или пойду на речку, помолюсь и попрошу у Бога рыбку, и обязательно её поймаю. А иной раз, поймаю столько, что ещё и с отцом, и с соседями поделюсь. Это когда дома, хоть шаром покати. А когда же кушать есть что, тогда проси, не проси, а рыбка так и не поймается.

В одну из зим, приехали ко мне знакомые фермеры. Приехали не просто так, не в гости и не чаи гонять, а по делу. У них освободилось одно фермерское место. Людей подходящих на него не оказалось. Вот они и стали просить меня это место занять. Долго просили и всё уговаривали согласиться. Прямо жалко мне стало людей. Я их внимательно выслушал, а после и говорю.

- Поработать-то, братцы, оно, конечно же, можно. Только, вот, не умею я взятки давать. Без них же вы не живёте. И как же мне быть?

- Мы за тебя будем давать. Ты только работай, - ответили фермеры хором.

- Один раз, может и дадите. Это верно. Но потом, ведь, самому придётся. А я не могу.

Пришлось отказаться от фермерской затеи. Так и уехали они ни с чем.

Родненькие мои!

Не случайно я отказался от фермерства. В нынешней России честному человеку работать на земле [269] невозможно. Об этом вы и не хуже меня знаете. Коррупция, повсеместное взяточничество, вкупе с чиновничьим произволом, достигли невиданной высоты. И вся эта мерзость начинается не где-нибудь в Китае и не откуда-нибудь со стороны, а с самого, что ни на есть московского Кремля. И дальше уже, будто паучьей паутиной, она охватывает всю страну. На эту тему написано и показано множество самых убедительных кадров и слов, и на этих чистых страницах у меня нет никакого желания о них повторяться.

Однако об одном случае, всё же поведаю. Ничего особенного он собой не представляет, хотя и добавляет лишний мазок на тёмное жизненное полотно.

Будучи ещё у отца Григория, довелось мне, как-то, побывать и в Москве. После монастырского однообразия, столица запомнилась своим шумом, рекламным светом и сырой, промозглой погодой. В Москву мы прибыли по делу. Отец Григорий на старооскольском рынке содержал церковный ларёк. Он-то и благословил меня и ещё одного брата во Христе, съездить в Москву за церковным товаром. Помощь в приобретении церковной утвари: свечей, крестиков, литературы, икон, нам оказал один случайный знакомый отца Григория. Как потом выяснилось – молодой и очень сведущий человек.

Пока мы ездили с ним по Москве и ближайшему Подмосковью, он не молчал. А о таком нам рассказал и поведал, о чём раньше и слышать никогда не приходилось. Имя этого человека я уже позабыл. А вот рассказ его помню. Работал он в посреднической фирме, занимавшейся решением проблем регионов в оплате за уже полученные энергоносители. Такие вопросы фирма решала легко и просто. Имея выходы на первых руководителей регионов-поставщиков, она договаривалась с ними о бартере. Деньгами регион-получатель расплатиться быстро не мог, а металлом, цементом или ещё чем, расплатиться мог запросто. Фирма совершала выгодную трёхстороннюю сделку, «грея на ней руки» и получая свои барыши.

Вот вам весь и бизнес.

Наш рассказчик и случайный благодетель, служил в этой фирме в должности исполнительного директора. И в своём монологе он ничего не скрывал. Хорошо было видно, что на душе у него уже давно наболело и это наболевшее, как созревший фурункул, требовало выхода. А тут такой случай подвернулся, в лице двух внимательных, да ещё и провинциальных слушателей.

- Сам-то я тоже, не из московских бояр буду, - удивил он нас неожиданным началом. – Москвичи – народец гнилой. Царь-то наш батюшка - Иван Грозный - не зря от них бегал, как от прокажённых или чумных. Двенадцатый год я здесь проживаю и всё никак не могу попривыкнуть. А вот мой родной дядюшка, тот в Москве уже давно ошивается. Даже в муровские генералы выбился. Он-то и присоветовал мне поступать в Московскую высшую школу милиции. По блатному, в «вышку» значит. Послушался я сдуру его. Взял, да и поступил. А когда закончил, понятное дело, стал служить опером в одном из московских отделов милиции. Служу. И постепенно привыкаю. Взяток брать, не беру. Пытаюсь жить по честному, на одну зарплату. И если бы не мой дядя, глядишь, оно бы так и прокатило. «Дураков-то» по миру хватает. Только у меня с этим «юродством» ничего не вышло. Все ведь знают, какая дядюшка шишка. Начали на меня коллеги косо посматривать. А заодно, опасаться и думать, как бы я их не заложил. А того невдомёк. Кому и куда закладывать? Когда вокруг все такие.

От рядового и до министра.

Живётся московским ментам не так уж и плохо, как кажется или может показаться со стороны. Все, худо-бедно, пристроились. На иномарках многие ездят. «Доить-то», ещё есть кого. Оно и ежу понятно, что на одну ментовскую зарплату не то, что иномарку, а и ржавого «запорожца» не купишь. Дядя на меня дюже гневался. А мне его гнев нипочём. Прямо, как с гуся вода. Так, белой вороной, до майора и дослужился. На своём участке каждому оперу всё известно. Известно и мне. Чем я хуже других? Кто и какой бизнесмен. На чём поднялся. Кого и как опустил. И кто, и кого крышует [270 ] – тоже известно.

Надумал я жениться, а у самого за душой, кроме койки в общежитии, да старой портупеи в тумбочке и нет ничего. Что прикажете честному менту делать? Воровать - не по мне, брать взятки тоже - негоже. Неужто, надо увольняться из органов? А иначе, как дальше прожить? Вот тут-то сто раз подумаешь и сто раз отмеряешь. Одному-то ещё ничего. Одному, оно проще. А вдвоём уже и не то. А если ещё и ребёнок появится? А он обязательно появится. Если не появится, то, зачем тогда жить? Имелась у меня на примете одна, более-менее, подходящая фирма. Прежде чем уволиться, заглянул я к ним полюбопытствовать и спросить насчёт работы.

- Мы тебя знаем – любезно ответили мне. – И на работу возьмём. Возьмём. Но только с одним условием. Если сделаешь нам муровскую крышу.

- Крышу, так крышу. Поговорил я с дядей. Он просветлел. Как же, племянник прозрел и одумался. Дядя враз согласился. С тех пор, вот и работаю в этой фирме. С неба звёзд не хватаю. Но того, что перепадает, на жизнь нам с супругой и ребёнком хватает. Я не жалуюсь. Купил квартиру, вот эту машину. Раз в году могу позволить себе вместе с семьёй отдохнуть на приличном курорте. Для нормальной жизни, сказанного вполне достаточно. И мне ещё здорово повезло. Другим повезло меньше. Всё, братцы мои, давным-давно куплено, перекуплено и продано, перепродано. Всё, что приносит доход – имеет своего хозяина. Будущим никто не живёт. Воруют сегодня и сейчас. Если при советах, что-то там и планировалось, то теперь планируется только одно – как бы что-то украсть и как бы его отослать за бугор. Нефть, газ, руду. Неважно что. Лишь бы оно имело там цену. Жить здесь они не хотят. И не будут. Вы знаете, о ком я говорю. Наш народ перемрёт. Останутся только погосты, да рабы. Картина бесперспективная. Но к тому уже катится.

И катится быстро.

- И что же нам делать? – спросил мой брат во Христе обречённо.

- Спросите у Чернышевского. Он, наверное, знает, как лучше и как дальше жить. А если говорить и думать серьёзно, то я вижу только один выход – в купле и продаже земли. Другого выхода я не вижу. Без купли и продажи земли, экономику нам не поднять.

- И это тоже не выход, - вставил и я своё слово. - Землю раскупят люди с деньгами. А у кого они есть? Понятное дело, у кого. Молиться надо. Людей воцерковлять. Церковь строить и поднимать. Без Божьего благословения у нас ничего не получится.

- Я не спорю. Может оно и так, - после длинной паузы, согласился бывший майор милиции, пробуя завершить свои откровения.

Однако его попытку «стёр» начисто вопрос брата моего во Христе.

- Интересно, а знают ли в Кремле, что творится за их кремлёвскими стенами? – спросил он скорее себя, чем нашего водителя-благодетеля.

Не знай я достаточно хорошо своего брата, мог бы и удивиться столь детской наивности. Вопрос он задал неспроста, не случайно.

Известное же мне - неизвестно водителю.

- Кремль весь этот бардак и контролирует, - спокойно ответил, на наивный свиду вопрос, бывший московский опер. – И над Кремлём есть власть, но та власть не в России. Мир криминальный и мир правящий – сегодня одно и тоже. Допускаю, что так было всегда. Во все времена. Но в те времена я не жил. Поэтому ничего конкретного о них сказать не могу. А вот о сегодняшнем дне скажу, как сказал. И скажу со всей, перед Богом, ответственностью. Я - бывший опер и знаю, о чём говорю.

Все воры в законе работают на власть и только потом на себя, а власть работает на себя и только потом на воров в законе. Власть контролирует и регулирует много чего. В том числе и воровскую численность. Она над всеми. И за всё в ответе. Только, обратно же, спросить с неё некому здесь. Отчитывается она за бугром. То есть, кагалу. Темпы нашего умертвления кагал сегодня устраивают. Иначе верхи бы уже давно поменяли, - наш водитель на секунду умолк и дальше стал говорить с налётом блатного жаргона. - Народу втирают очки. Кормят обещаниями и забугорным дерьмом. Только устоявшийся идиот может столько и такое терпеть. Исходя из сказанного, теперь посудите сами, кто мы такие есть на самом деле? Русские ли? Не хочется быть законченными идиотами, но другого подходящего слова я не нахожу.

И мне оно тоже подходит.

Наш извозчик на время замолк. Но молчание его длилось недолго. Темы для продолжения разговора лежали на самом виду, на поверхности. И лезть за ними в глубокий карман было не надо. Не ленись и только лишь протяни свою руку.

О многом мы тогда переговорили.

Помимо весьма глубоких знаний социально-экономических аспектов развития (вернее, упадка) современной России и знаний криминально-специфических, человек этот поразил меня ещё широтой и глубиной познания православия. Казалось бы, какое ему дело до Веры? Не каждый священник понимал то, что понимал наш случайный знакомый - исполнительный директор посреднической фирмы. Он прекрасно разбирался в отступлениях Московской патриархии.

И церковью её совсем не считал.

О Зарубежной Церкви, тоже, отзывался с видимым скепсисом, хотя о Ней, так уж рьяно не спорил. Веяло от него необыкновенно сильным русским духом и упрямой мужицкой уверенностью. Чувствовалась, а временами даже проглядывалась, его удивительная человеческая цельность и неподдельная, подкупающая простота. Он ничем перед нами не хвастался. Говорил без всякого пафоса. Говорил просто и вполне доказательно. Может быть, слегка сожалея о своём сегодняшнем полукриминальном бизнесе. Может быть. Я не утверждаю это наверняка. Других жизненных перспектив бывший оперативник не видел, поэтому и говорил так, как бы слегка сожалея и не рассчитывая на скорые перемены к более чистому житию.

Запомнился он.

И заставил крепче задуматься.

После, святая Псалтирь познакомила меня со множеством интересных русских людей. Разных. И похожих и непохожих. А, подчас и людей совсем удивительных. Иногда и по одной только, случайно оброненной фразе угадывался думающий и далеко неординарный человек. Одно сравнение Московской патриархии с обкомом КПСС, чего только стоит. И услышал я его не от простого крестьянина или рабочего человека, а от мэра небольшого белгородского городка. Мэр, сам, в прошлом, бывший обкомовский работник. И уж, он-то знал, с чем Московскую патриархию сравнивать.

Зная о моём прошлом опыте чтения Псалтири по покойникам, люди и до сих пор спрашивают, как Её правильно читать? То есть, как правильно молиться? С чего и как начинать? Зажигать ли свечи и если зажигать, то куда их ставить? И ставить ли их на гроб? И так далее. Вопросов возникает множество. И особенно они интересны тем, кто уже сам читает или же стремится читать эту святую книгу.

Что вам на это сказать, детушки мои!

Каждый человек способен к заупокойной молитве. И не только способен, но и обязан молиться за усопших - за своих родных, за близких и просто знакомых. Однако далеко не каждый человек может спокойно читать Псалтирь при лежащем в гробу покойнике. Это надо знать и понимать. Если вы нормально переносите резкие и неприятные запахи и если вы мало обращаете внимание на посторонние звуки, на окружающие предметы, незнакомый интерьер и лица покойников и вообще, человек вы глубоко сострадательный, пламенно верующий и почти совсем не брезгливый, то есть надежда, что у вас всё или же почти всё получится.

Специально читать Псалтирь по покойникам меня никто не учил. Так уж получилось, что многие мои знакомые священники и сами-то в этом вопросе не ахти как разбирались. Поэтому приходилось больше рассчитывать на свои собственные силы. Самообразование - дело не такое уж сложное. Как говорится, было бы время и желание. И то, и другое у меня находилось. Что-то возьму и прочитаю у святых Отцов. Что-то подходящее найду у толкователей. А иной раз и услышу нечто полезное в разговоре. Так, мало помалу, складывались мои знания, а вместе с ними приобретался и необходимый опыт.

Псалтирь по умершему человеку читается непрерывно - от его последнего вздоха до отпевания – таковы требные правила. В Православной Российской Империи раньше так и читали. Теперь же читают не так, а иначе и по-другому. Много хуже читают. И понятно, почему. Внутренней дисциплины и страха Божьего у людей почти не осталось. Постоянные искушения и сомнения всё время колеблют и терзают грешную русскую душу. Они не дают человеку горячо уверовать и прочно закрепиться вере. С внешней же стороны, многочисленные церковные расколы так ослабили и истощили поместное православное поле, что оно, сплошь и рядом, поросло диким безбожием и богоборчеством.

Поросло изуверскими сектами и откровенными сатанинскими насаждениями.

Как ядовитые паразитные сорняки, они буйно разрослись повсеместно. Да и как им не разрастись, а православному полю, как не ослабиться и не истощиться, когда Хозяина земли русской мы отправили на голгофу. Лишились ума и яко Агнца и вслед за Агнцем, отправили. От благословенной Богом Православной Империи отказались. И еле, еле сегодня живём. Доживаем. Однако греховное прошлое от нас никуда не ушло и не кануло в лету.

Оно всё так же продолжает висеть и довлеть над всем русским народом.

В наше апостасийное время многое к худшему поменялось. Требные правила остались прежними. Их никто не менял и не отменял. А вот само чтение, поменялось. И тому есть много причин. Одна из них – острая нехватка подготовленных чтецов. Поэтому Псалтирь сегодня и читают все, кому придётся, как Бог на душу положит и все, кому не лень.

Много мне довелось повидать разных чтецов, оттого и знаю их чтение.

Людям преклонного и старческого возраста трудно прочитать все двадцать кафизм. Об ошибках при чтении я уже и не говорю. Их столько, что, порой, хоть уши затыкай. Научиться же, читать без ошибок, не так-то и просто. На это надо терпение, время и толковый учитель. Да только, где это взять? Где взять в провинциальной глуши терпение, время и учителя?

Многим ничего и не надо. Читает себе пришлая бабушка. Ну и пусть себе читает. Всё равно ведь читать больше некому.

Перед чтением Псалтири, молитвой - необходима внутренняя душевная подготовка. Сразу настроить себя на молитву у меня не всегда получалось. Но это и не так страшно. Нужный настрой приходил немного позднее. По входе в дом или хату и обычных метаний на образа, я снимал с себя мирскую одежду и облачался в подрясник. Брал в руку чётки. Ставил и затеплял свечки перед иконами на поминальном столике [271]. Свечки деревенские люди не всегда имеют возможность купить. Поэтому я прихватывал их из дома с собой. В конце нехитрых приготовлений, ложил на чистую скатерть или же полотенце Псалтирь. И только уже после этого, немного постояв и сбросив с себя всё наносное, ненужное - начинал потихоньку молиться.

Молиться начинал стоя.

Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь. Слава Тебе Боже наш, слава Тебе…

Дальше шла молитва Святому Духу, Трисвятое по Отче наш и после – приидите, поклонимся цареви нашему Богу, приидите, поклонимся и припадем Христу, цареви нашему Богу, приидите, поклонимся и припадем Самому Христу цареви и Богу нашему - вычитывал последование по исходе души от тела. Потом снова - приидите, поклонимся цареви нашему Богу… и дальше уже начиналась первая кафизма. После каждой славы вычитывал поминальную молитву: помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечного, преставльшегося раба Твоего, брата нашего (имярек)… И после вычитывал молитвы, указанные в конце каждой кафизмы.

Кафизмы читал сидя, вставая на славу и на поминальную молитву. Обычно, после пятой, десятой и пятнадцатой кафизмы, я делал небольшие перерывы. В перерывах не сидел сиднем и не молчал, а вёл тихую беседу с сомолитвенниками на церковно-духовную тему. Отвечал на вопросы и выслушал их краткие рассказы. После прочтения всей Псалтири уходил или уезжал домой. Если читать приходилось очень далеко от дома, например, в другом районе, то продолжал читать Псалтирь по второму кругу. И читал до тех пор, пока не появлялась возможность уехать.

Для внутренней молитвы верующему человеку достаточно и одной Псалтири. Не зря же сказано святым Августином учителем: «Пение псалмов души украшает: ангелы на помощь призывает: демоны прогоняет: отженет тьмы: содевает святыню: человеку грешному укрепление ума есть: заглаживает грехи: подобно есть милостыням святым. Прибавляет веру, надежду, любовь: яко солнце просвещает: яко вода очищает: яко огнь опаляет: яко елей умащает: диавола постыдевает: Бога показует: похоти телесныя угашает: и елей милосердия есть, жребий веселия, часть ангелов избранна: свирепство изгоняет: и всякую ярость утишает: и гнев сокрушает: хвала Божия непрестанная есть: подобно есть меду пение псалмов…».

И святой Василий Великий о Псалтири отзывается тако же: «Никия же бо иныя книги тако Бога славят, якоже Псалтирь, душеполезна есть: ово Бога славит со ангелы вкупе, и превозносит, и воспевает велиим гласом, и ангелы подражает: овогда бесы кленет и прогоняет, и велик плачь и язвы творит: за цари и князи, и за весь мир Бога молит. Псалтирию и о себе самом Бога умолиши: больше бо и выше есть всех книг…».

Но не одной только Псалтирью ограничивалось моё духовное чтение. Во все эти годы монашеского искуса, я постоянно прикупал духовную литературу и за короткое время, собрал небольшую библиотечку. Прочитал многие творения святых Отцов Церкви: Ефрема Сирина, Исаака Сирина, Иоанна Лествичника, Иоанна Дамаскина, Иоанна Кронштадтского; святых Божьих святителей: Иоанна Златоустого, Дмитрия Ростовского, Дионисия Ареопагита, Григория Паламы, Василия Великого, Августина Блаженного, Афанасия Великого, Григория Богослова и многих других святых Отцов и учителей Православной Церкви Христовой. Некоторых богословов мне удалось прочитать полностью.

Священное Писание, Жития Святых, Патерики, Псалтирь служили (и до сих пор служат) моими верными друзьями и путеводителями. От прочитанных святых книг черпал я любовь и веру, спасительные знания и энергию жизни. Часто уходил с такой книгой на природу, и там, в молитвенном одиночестве, пытался соединить в одно целое красоту Божьего творения и силу духоносного и святого слова. Иногда такое мне удавалось. И тогда – душа пела, и в ней звучали стихи…

Случалось, заезжали ко мне на хутор знакомые и паломники. Из Брянской, Курской, Луганской, Винницкой, Воронежской областей. Однажды, даже звали в священники. Искушали баптисты, иеговисты, адвентисты и иные сектанты. Развелось их нынче великое множество. Так и шастают они по всей Руси, разнося за собою заразу и всяческое еретичество. От хутора к хутору и от села к селу. Отпора им сегодня никакого нет. Потому и встречаются они теперь где угодно. Смело и безнаказанно разносят свою заразу. Слабые в вере люди колеблются. Часто не выдерживают даже и малого натиска. Спотыкаются, падают и тут же попадают в сектантские объятия. Попасть-то к ним очень легко. А вот выйти, порой - затруднительно. В секте человек быстро меняется. Прямо на глазах сатанеет и становится мало кем вразумляем.

Редкие поездки к отцу Валерию разнообразили мою хуторскую жизнь. В Амосовке я не только исповедовался и причащался, но и узнавал там церковные и иные новости. Отец Валерий не жадничал и охотно ими делился. Он с увлечением рассказывал о становлении и росте РПЦЗ (В), о митрополите Виталии, о новых епископских хиротониях, об уходе и приходе священников. Делился батюшка и редкими новостями о наших бывших с ним однокурсниках по институту. Жизнь у многих из них сложилась трудная. Специалисты сельского хозяйства, в одночасье, стали никому не нужны. Работы на селе по специальности нет. Вот и попробуй тут, проживи и прокорми семью. Кое-кто начал даже крестьянствовать и жить своим натуральным хозяйством. Развёл птицу, скотинку. Припахал чуть больше земли и плюнул на негожую сельскохозяйственную политику и на жидовское государство. Иные подались на заработки в Москву, Подмосковье.

Кто-то из наших студенческих друзей уже ушёл из жизни или же пропал без вести. И таких уже выходило не мало.

Жизнь и смерть брали своё.

Уезжал я от отца Валерия не с пустыми руками. На дорожку он всегда меня щедро снабжал своими напутствиями и целой кипой текущей церковной литературы. Дома я её читал, перечитывал и в очередной амосовский приезд, менял на новую партию.

Дни шли за днями, недели за неделями. Время текло незаметно и быстро. Не заметил, как протекли эти годы. Они мне казались трудными. Ещё бы им не казаться! Тяжёлый крестьянский труд, почти принудительная молитва и полное вокруг одиночество. Кому угодно такая жизнь покажется в тягость. Тогда я ещё особо не задумывался над жизненной аксиомой, что чем ни труднее в этом миру, тем спасительнее. Мне хотелось поменять сложившийся жизненный уклад. Хотелось больше молиться, жить рядом с членами Церкви и иметь много времени на чтение и если на то будет Богу угодно, литературное творчество.

Тогда я ещё не ведал и даже не догадывался, что впереди меня ожидают, куда более тяжкие труды, великие разочарования и не менее великие потрясения.

О, время!

Как повернуть тебя вспять?

 

ЭПИЛОГ

 

Все труды человека - для рта его, а душа его не насыщается. Какое же преимущество мудрого перед глупым, какое - бедняка, умеющего ходить перед живущими? Лучше видеть глазами, нежели бродить душею. И это - также суета и томление духа!

(Книга Екклесиаста или Проповедника. 6. 7-9).

- Побудешь у епископа Виктора послушником. Он тебя пострижёт в мантию и рукоположит в дьякона. Ты уже к этому давно готов. А года через три, Бог даст, рукоположит тебя и во пресвитера, - такими словами начал моё напутствие перед дальней дорогой отец Валерий Рожнов.

Суховей из Казацкой степи принёс очередную порцию полынного запаха и давно сжатого поля. В небесной синеве высоко закружились два коршуна. Желание куда-то отбывать на долгое время, а то и навсегда, у меня почему-то пропало. Хотелось просто сидеть на бережку, смотреть на пруд и на синее небо, и никуда не уезжать. Наездился я и налетался по белому свету уже досыта.

Интересно и непредсказуемо, всё же, Божье созданье!

Четыре последних года так рьяно рвался в монахи, а как настала пора им становиться, пыл рвения, вдруг, поугас. В голове промелькнули мирские сюжеты. И захотелось пожить ещё своим прошлым, а от будущего наотрез отказаться. Однако духовная слабость длилась не долго. Слова отца Валерия вернули меня к предстоящим реалиям и переменам.

- На Кубань поедешь вместе с отцом диаконом Иоанном Савченко, на его машине. Он со своей матушкой Наталией сегодня у меня ночевал. Привозил от владыки Виктора иконостас для нашего нового храма. Теперь они в Курске, но уже скоро приедут. С ними и отправишься на Кубань. Смотри только, не забывай, о чём мы здесь с тобой говорили. Это очень важно. И прошу тебя, научись работать на компьютере и почаще пиши. Если, что срочное, то и звони. Телефон ты мой знаешь.

+ + +

Отец диакон мне не понравился [272]. И что здесь сказать? Бывает в жизни так, что первая неприязнь к человеку возникает, как бы, сама по себе. Возникает сразу и будто бы на пустом месте. Объяснить её можно. Да, вот только есть ли смысл объяснять? Вспомните. Вы ведь и сами не раз попадали в точно такую же ситуацию. Когда новый человек вам не нравится и всё тут. И хоть тресни, но ничего поделать с этим нельзя.

Отец диакон Иоанн [273] своим обличьем и поведением мне очень здорово напоминал отца Фёдора из «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова. В нём кипела точно такая же шальная энергия. Бурлила точно такая же мало духовная и мирская суета. Вкупе с природной хохлацкой хитростью, и никчменной показушной простотой, она отбивала всякую охоту длительного общения с этим рыжебородым и уже немолодым человеком.

Материя этого мира отца диакона подавляла и преобладала над духом. Похоже, у него она преобладала над всем. Помидорчики, огурчики, кубанские яблочки, рыбка, сало и всё это с подобострастным угодничеством и только для нужных и известных людей.

Какие-то хозяйственные извечные хлопоты, увёртки, ужимки и с поддёвочкой полупошлые разговоры. Постоянные намёки на прочные связи с известными или сильными мира сего. Себялюбие, хвастовство и никчменная для себя похвальба. И всё это на фоне ничем не прикрытой гордыни, полудикой дремучести и плохой информированности.

Станет ли кто из совестливых людей иметь дело с таким человеком или, скажем, дружить? Навряд ли. Разве, что очень похожий на него человек. И не за просто так, а ради какой-нибудь выгоды.

Отец диакон Иоанн не понимал, не хотел, а может, и не мог понять, что он сам и есть причина всех своих неурядиц, людского отчуждения, переживаний и душевных неудач. До него почему-то не доходило, что своим собственным поведением и больше ничем, он и настраивает против себя окружающих людей. Он хорошо чувствовал их плохое к себе отношение. Чувствовать-то чувствовал и всегда возмущался и обижался на него, но никак не мог понять, отчего оно и почему?

Широкое же и мясистое лицо отца диакона Иоанна, с колючими и хитрющими глазками, как и всё остальное обличие, почти в точности копировало литературный портрет пресловутого отца Фёдора из известного художественного произведения.

С этим человеком и его женой – матушкой Наталией, я и отбыл из деревни Амосовка на Кубань. Путь предстоял нам не такой и короткий.

Мы проехали Белгород. Миновали удачно границу и Харьков. От Харькова повернули в сторону Ростовской области. Дальше дорога наша пролегла через Харьковскую, Луганскую и Донецкую области. В России вид ещё ничего. А по Белгородской области, так и вообще, вид очень приятный. За Харьковом же картина резко поменяла свои цвета на грустный и серый.

Полупустая трасса. По обе стороны от неё - запустевшие, бедные поля. И у трассы, напротив своих деревень, стоят плохо одетые люди с продажными вениками и ещё чем-то. Такое впечатление, будто советская власть отсюда давно ушла, а на её место так никто и не сподобился и не пришёл. Дальше пошли угольные терриконы и опустевшие шахтёрские посёлки и городки.

Картина посерела и постарела так, что уж дальше и некуда. Смотреть на неё без грусти и без сердечной печали невозможно. На границах творится грабёж и иное беззаконие. Как с российской, так и с украинской стороны. Разницы нет. Объяснение одно - всем жить хочется. Хочется жить богато и хорошо. Люди ещё не знают, что если оно и богато, то это далеко не всегда хорошо.

Чем ближе к югу, тем становится теплее. С Божьей помощью, мы проехали восточные области Украины, проехали через Ростовскую область и поздно ночью въехали на Кубань. За первыми попавшимися посадками и кое-как, в машине переночевали, немного перекусили, а потом уже тронулись дальше. Куда ни кинь взор, вокруг широкие и равнинные поля. Глаз радуется. На полях убирают на зерно кукурузу, подсолнечник и, кажется, сахарную свёклу. Земля сероватая, но на ощупь и свиду жирная, а, стало быть, плодородная. Это хорошо видно и по вымахавшей к небу кукурузе и по толстым стеблям подсолнечника.

Дорога по Кубани хорошая. Начальственная и показательная. Машина катится без подскоков и быстро. Миновали город Тимошевск. Проехали пару, тройку станиц. А вот и речка Протока – приток знаменитой Кубани. Речка довольно широкая и недавно вполне судоходная. Въезжаем на длинный мост. А за ним уже тянется малоэтажный город. Славянск-на-Кубани. Всё вокруг ровно. И с моста город видно, как на ладони. В воздухе стоит изнуряющая духота. От воды резко тянет болотной гнилью, а от дороги пахнет жжёной резиной и раскалённым асфальтом. Ещё с десяток долгих минут. И…

Слава Богу!

Приехали.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ МОНАШЕСКИЙ КРЕСТ

ГЛАВА ПЕРВАЯ. Первые впечатления

Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву.

(Книга Екклесиаста или Проповедника. 9. 4).

Дренажные канавы по всему Славянску-на-Кубани отличают этот город от всех мною видимых. Иные канавы не высыхают ни весной, ни летом и являются инкубационным прибежищем для всех окрестных лягушек. По весне они устраивают такие «концерты», что не заснёшь [274].

Машина Славянского клирика остановилась прямо напротив бетонно-блочного забора, почти вплотную с одной из таких канав. Лягушек я в ней не увидел.

Дренажная канава оказалось сухой.

За забором виднеется небольшое церковное здание. Оно выстроено из белого силикатного кирпича и сверху покрыто посеревшим от солнца шифером. Сам храмик довольно умело выложен на высоком бетонном фундаменте. Выложен в самую, что ни на есть, притирку с капитальным и дугообразным крыльцом. По неоштукатуренному фундаменту, кучкам ещё неубранного мусора и на скорую руку сложенному строительному материалу, видно, что храм построен совсем недавно. Скорее всего, в этом, крайний срок, в прошлом году. Двор перед храмом ухоженный. И он ровно уложен нынче модными плитками. Но уложен не полностью. С левой стороны храма и чуть дальше, ближе к зеленеющим деревьям, просматриваются большие земляные пустоты. Рядом с пустотами, прямо у забора, лежат начатая горка песка и мелко битого щебня.

В воздухе колышется невыносимая жара. Ветерка нет и в помине. И не подумаешь, что уже конец сентября. У нас такой жаркой и душной погоды не застанешь и летом. Одним лишь воробьям здесь, похоже, раздольно. Им духота нипочём. Порхают себе с деревьев под крышу и из-под крыши к деревьям. Неужто ещё кормят птенцов? Жару я не люблю. И очень тяжело её переношу. Да и равнинный пейзаж мне тоже не нравится. Глазу некуда упереться. Но теперь уже ничего не поделаешь. Менять что-то поздно. Как ни крути и нравится там или не нравится, но здесь и предстоит мне спасаться.

Отец диакон провожает меня за храм, к длинному двухэтажному строению. Сложенное из местного красновато-серого кирпича, выглядит оно не так солидно и основательно, как недавно построенный храм. Внутри строения чуточку посвежей и прохладней чем на улице. Едва заметный сквознячок отгоняет назойливых мух и слегка освежает лицо. И за то, слава Богу! Я поставил свою походную сумку подальше от порога и шагнул за марлевые занавески вслед за отцом диаконом. Открывшаяся моему взору комнатёнка походит на трапезную. Вижу, как за длинным самодельным столом одиноко восседает маленький и очень худой человек с большой панагией на узкой груди, и тут же рядом возле него крутится пожилая повариха. Больше в трапезной из людей ни души. Попали мы, кажется, прямо с корабля и на бал, то есть с дороги на завтрак.

О! Отец диакон Иоанн прибыл! С прибытием тебя, отец диакон! – громко и как-то, уж явно фальшиво звучит голос маленького архиерея с большой панагией [275].

- Владыка, благослови! – отец диакон складывает крестообразно ладони и подходит под архиерейское благословение.

Следующая очередь моя. Я подхожу немного поближе. Низко кланяюсь и тоже прошу благословения. Владыка Виктор благословляет, но руку почему-то лобызать не даёт. Вместо лобзания он ложит её на мою потную голову. До этого он точно также благословил и отца диакона. На странном моменте я не зацикливаюсь. Продолжаю внимательно наблюдать за архиереем и осматриваться.

Диакон Иоанн от трапезы отказался. После короткого отчёта о поездке, он вышел из трапезной. А я остался с владыкой Виктором и поварихой Параскевой. С дороги ощутимо поламывают кости и очень хочется спать. Но после стакана крепкого чая усталость моя утихает. И я начинаю более внимательно прислушиваться к словам владыки Виктора.

Владыка Виктор не замечает, а если и замечает, то не придаёт никакого значения моей дорожной усталости. Сам он полон сил и энергии. Его словесная энергия требует выхода. И епископ с большой охотой и мальчишеским задором рассказывает о своей парижской епископской хиротонии. Об её идее, изошедшей от отца Валерия Рожнова. О горячей поддержке и отстаивании его кандидатуры на Синоде архиепископом Варнавой. А после, о неоценимой помощи в состоявшейся хиротонии не кого-нибудь, а самого митрофорного протоиерея Вениамина Жукова – всесильного секретаря Синода РПЦЗ (В).

Не забывает он поведать и о том, как и почему, вдруг, отказался от своих слов поддержки и его хиротонии владыка Варнава [276]. Правда, причина отказа мне не совсем ясна, хотя и объясняет владыка Виктор подробно, стараясь ничего не пропустить, даже мелочей и деталей. Однако, как он ни старается, а прежняя неясность, всё же, у меня остаётся. От владыки Варнавы рассказ его плавно перетекает к владыке Анастасию [277]. В обоих случаях, владыка Виктор отзывается о своих собратьях епископах с желчным сарказмом и прямо-таки, каким-то, наполеоновским негодованием.

Я внимательно слушаю своего архиерея и пытаюсь не только ухватить, но и проанализировать смысл уже сказанного и услышанного.

И дело это не такое простое, как кажется.

Первое, что приходит мне в голову; если владыка Варнава «провинился» перед владыкой Виктором отказом участия в его хиротонии, то владыка Анастасий «повинен» в другом грехе. А именно, в том, что, сразу же после хиротонии, присоветовал ему поехать к владыке Варнаве в Канны и попросить там у него прощения. Попросить так, на всякий случай.

И если, вдруг, повезёт, то и примириться с ним.

Со слов владыки Виктора, а пуще того, его интонации можно было понять, что свой совет епископ Анастасий давал ему свысока, мотивируя его ни чем иным, как более низкой должностью владыки Виктора. Ладно бы сказал наедине. А то при посторонних людях епископ Анастасий, неожиданно, озвучил всем известный факт. Подчёркнуто сказал и так всем известное, что владыка Виктор, всё же, не правящий архиерей, как он сам, а всего лишь викарный епископ от Европейской епархии. А, стало быть, епископ Славянский [278] находится в полном подчинении и прямой зависимости от владыки Варнавы.

Владыка Виктор явно претендовал на большее назначение.

В должностном викариатстве и заключалось всё его негодование и «унижение». Ему страшно хотелось, как можно быстрее освободиться из-под опеки архиепископа Варнавы (Прокофьева) и непременно, самому стать правящим архиереем.

Дальше, из слов рассказчика, я понял, что своим поведением архиепископ Варнава настроил против себя не только одного владыку Виктора, но и самого отца Вениамина Жукова. А, следовательно, претенденство владыки Виктора на большее назначение обретало уже не иллюзорный, а вполне реальный и практический смысл. Владыка Виктор от меня ничего не скрывал. За трапезным столом он поведал, что механизм избавления от архиепископа Варнавы уже опробован и запущен отцом Вениамином. И что находиться ему на посту правящего архиерея Европейской епархии остаётся не так уж и много времени.

Родненькие мои!

Конечно же, от отца Валерия Рожнова, я знал о некоторых сложностях и нестроениях в РПЦЗ (В). И ничего особенного или удивительного в этом не видел. Ибо, Церковь Христову они сопровождают всегда. Ей так жилось во все времена. Бывало и хуже. И всё же услышанное от владыки Виктора намного превзошло моё воображение и мою прежнюю осведомлённость. Владыка Виктор не просто приоткрыл, он распахнул настежь двери церковной «кухни», о которой бы не хотелось мне знать. Своей доверительностью и открытостью он, как бы и меня приглашал поучаствовать в ней на его стороне, попутно и словесно облекая её в насущную и церковную необходимость, в правое и Божье дело.

Дальше епископ Виктор стал рассказывать о своих снах и видениях, о своём алтайском прошлом и о своём промыслительном, не иначе, как Божеском, предназначении в Церкви Христовой. Тогда я ещё не знал, что такое повествование, это обычное для него дело. И что каждому новому человеку, он рассказывает об этом всегда и примерно, об одном и тоже, находя в своих откровениях, какое-то непонятное для себя упоение. Глядя со стороны, можно было подумать, что перед тобой сидит полусумасшедший или же совсем погрязший в духовной прелести человек. При чём человек, не абы там какой, а с церковно-наполеоновскими наклонностями. С претензиями на непогрешимость и пресловутый вождизм. Если бы не большая панагия на его впалой груди, то, непременно, так и подумаешь. Панагия же многих уводила в сторону от подобных дум.

Увела она тогда и меня.

Это сейчас, я столь критически отношусь к рассказам владыки Виктора и довольно точно их анализирую. А тогда же, я видел перед собой только епископа-апостола Церкви Христовой и особо не задумывался о чистоте истока или православности его повествований. Правда, далеко не всё в них выглядело так уж однозначно сомнительно и совсем непонятно.

Своей кажущейся эрудицией, постоянными ссылками на Священное Писание, безаппеляционностью и напором владыка подавлял любого слушателя. Не давал ему вставить противное или хотя бы одно единственное вопросительное слово. Спорить с ним не имело никакого смысла, ибо всякий спорщик тут же выпроваживался владыкой вон и зачислялся им в разряд своих личных врагов. И если бы только личных врагов, а то и всей Церкви. Отмыться же потом от вражеского клейма, на моей памяти, так никому и не удавалось, и, по всей видимости, не удалось [279].

Он всячески подчёркивал своё духовное ученичество и преемство от некоего рьяного противника советской власти и верующего катакомбного человека – Якова Аркатова. Даже брошюрку о нём написал. Много у нас имелось противников советской власти. Это верно. Большинство из них погибло в сталинских лагерях ещё до войны. А кто выжил, тот как-то приспособился к новой жизни.

Свою веру в Бога человек может особо и не афишировать. Веруй себе потихоньку и живи. Господь разберётся, како ты веруешь. И Боже меня упаси! Я не сужу Якова Аркатова [280]. Но всё же интересно, как можно не знать православному епископу догмата, что без Церкви Христовой нет человеку спасения?! Это для меня и до сего времени, остаётся непонятным и удивительным явлением.

И ещё, помыслите сами, разве может здраво мыслящий православный катакомбник благословить и послать своего единственного воспитанника шпионить и набираться ума-разума не куда-нибудь, а в Московскую патриархию? В эту синагогу сатаны. Полагаю, что, нет, не может. Оправдывая же своё столь длительное пребывание в учебных недрах Московской патриархии, в духовной семинарии, а после и академии, на мой взгляд, владыка Виктор просто взял, да и придумал легенду о своём агентстве (!) в ней от Бога [281].

Сам придумал. А после в неё и уверовал.

Уж лучше бы молчал или тихо каялся.

Как бы там ни было, но то ли от усталости, то ли от безысходности своего положения, а то ли и ещё от чего, мне удалось высидеть и выслушать повествование епископа Виктора до конца и при этом, не задать ему ни одного вопроса.

Потом он перешёл к мистическому богословию. И здесь впервые мне стало слушать его интересно. Скажу откровенно, на тот период времени мои познания в области мистического богословия особенной широтой и глубиной взглядов не отличались. Владыка же Виктор показал се6я в этом вопросе настоящим знатоком и превосходным эрудитом.

Более того, он стал высказывать такие идеи и мысли, о которых я раньше никогда и слыхом не слыхивал. Он очень сильно меня ими заинтересовал, если не сказать - заинтриговал. Видя мой неподдельный интерес к его идеям, владыка Виктор воспрянул духом и пообещал познакомить меня со своими ещё неопубликованными работами по мистическому богословию, а также заодно познакомить с богословскими работами В. Лосского и некоторых других известных и мало известных мне авторов.

Наше сиденье за трапезным столом могло статься и дольшим, но приехали какие-то люди и стали просить владыку Виктора освятить им новый дом. Владыка не сразу с ними поехал. Прежде, он отвёл меня на второй этаж и показал одну общую комнату, где мне предстояло спасаться и жить. У обшарпанных стенок стояли четыре старых кровати.

Указывая на них рукой, владыка Виктор сказал:

Выбирай любую койку и устраивайся. Я скоро приеду. И тогда мы прерванную беседу с тобою продолжим. Сходим ко мне на квартиру. Там я покажу тебе свои неопубликованные работы. В еде не стесняйся. На меня не смотри. Сам я уже старый человек и ем, поэтому мало. А ты, что найдёшь на кухне или в холодильнике, можешь всё кушать от пуза. В еде греха нет. Это ещё и Василий Великий сказал. Аскетикой нам заниматься тут особенно некогда. Надо думать не о себе, а о спасения России.

Сказал. С тем и уехал на требу.

Я же открыл окно. Разобрал и повесил на плечики свои носильные вещи. И прилёг на первую приглянувшуюся кровать. Не заметил, как и заснул. Проспал я часа полтора или два. Когда проснулся, владыки внизу ещё не было. На кухне гремела посудой Параскева. В окно виднелась часть дороги и улицы. По ней ходили и ездили люди. На небе показались грозовые тучи. Они надвигались со стороны моря, но ощутимой прохлады тучи с собой не несли. Духота и жара по-прежнему всё так же висели в воздухе. Настроение после сна немного улучшилось. И жизнь показалась уже не такой скучной и однобокой.

В правом углу я заметил старенький столик. И до появления владыки Виктора успел прибрать с него какие-то пыльные бумаги и затем аккуратно выложить Священное Писание, Евангелие, Псалтирь и «Великороссию жизненный путь» покойного протоиерея Льва Лебедева. Даже успел чуточку помолиться, а после, у колонки умыться холодной водой.

С появлением Славянского архиерея время стало крутиться уже вокруг него. Он показал мне новый храм. Рассказал об истории его построения. Как ни странно, но деньги на строительство храма пожертвовал один местный богатый еврей. В сравнении с амосовским, Славянский храм отличался большими размерами, крестообразной планировкой и небесного цвета иконостасом.

К слову сказать и однокомнатную квартирку, где теперь проживал владыка Виктор, тоже пожертвовала приходу, уже ушедшая на тот свет, православная еврейка. Такие неожиданные жертвователи меня весьма удивили. По документам квартирка владыке не принадлежала. Официальные бумаги почему-то были оформлены не на него, а на матушку Наталию – супругу отца диакона Иоанна. Такое оформление позднее вызвало дополнительные трения между владыкой Виктором и отцом диаконом. И они случились тогда, когда бывшая семья архиерея, жена с сыном, поселилась в этой квартирке [282].

Квартирка располагалась на третьем этаже небольшого трёхэтажного кирпичного дома, буквально в трёхста шагах от храма. Когда владыка Виктор открыл своим ключом дверь, в нос сразу же шибануло затхлостью и давними пищевыми отходами. Внутри жильё выглядело ещё хуже. Пол грязный. На потолке и на окнах колышется паутина. На подоконнике, полу и на кровати свалены в кучу одежда, уфологические журналы и разные книги. Похоже, хозяин квартиры никогда в ней не прибирался. При такой духоте и запущенности долго находиться в ней не представлялось возможным.

«Как он здесь живёт?» - подумалось мне.

- Владыка. Благословите прибраться в квартире, - высказал я своё пожелание вслух.

- А. Не надо. Пусть всё остается, как есть.

Владыка покопался в книжном ворохе на широком подоконнике и вскоре извлёк на свет Божий две потрёпанные книги. Одна называлась «Посмертные вещания преподобного Нила Мироточивого Афонского», а другая – «Очерк мистического богословия Восточной Церкви» и «Догматическое богословие» Владимира Лосского.

Возьми и обязательно прочитай. Посмертные вещания Нила Мироточивого я, вообще, считаю второй книгой после Библии. Понравится тебе и книга Лосского. Читай внимательно. Потом мне скажешь, в каком месте он еретичествует.

       Я взял предложенные книги. А владыка стал искать папку со своими трудами. Вскоре объёмная папка нашлась. Она оказалась в книжном ворохе на полу.

Вытащив искомое из-под книг, он протянул её мне.

Никому ещё не давал читать. Да и некому. Тебе даю первому. Когда прочитаешь, выскажешь своё мнение. И не стесняйся говорить, если что не понравится. Мне очень важно знать твоё мнение. Написал я это давно. Но публиковать не спешу. Да и не знаю – надо ли?

Взял я и толстую папку. По объёму она намного превосходила обе книги вместе взятые. Я спросил у владыки, что мне делать помимо чтения и как мне дальше молиться.

- А как ты молишься?

Я ответил [283].

Ну и молись, как молишься. Никто тебе не помешает. Пока же побольше читай. Придёт время, я тебе тогда скажу, что будем делать дальше. Нам надо двор полностью выложить плиткой и для септика яму выкопать. Но это потом, когда жара хоть немного спадёт. А пока ни на что не отвлекайся и только читай. До пострига тебе надо ещё многое прочитать. Когда всё это прочитаешь, получишь следующую порцию. Интересных и полезных книг у нас хватит. Ты что-нибудь с собою привёз?

«Великороссию» покойного отца Льва Лебедева.

- Я с ним когда-то вместе учился и даже немного дружил. Расскажу тебе позднее о нём. Пишёт он - зачитаешься. Только далеко не во всех словах его правда. Пошли в храм. Скоро за мной приедут на отпевание. Целый день приходится одному бегать, а помощников, как не было, так и нет никого.

Весь остальной день епископ Виктор всё ездил по требам. Отпевал, освящал квартиры и дома, служил в храме молебны и панихиды. После обеда Параскева уехала на велосипеде домой. И я оказался один. Делать мне было нечего, оставалось только читать. До самого ужина я этим делом и занимался, читал посмертные вещания преподобного Нила Мироточивого Афонского. Книга и вправду, мне очень понравилась. Читаю я быстро, поэтому к вечеру почти всю её прочитал.

Время пролетело незаметно, хватило его и на осмысление первого дня. Несмотря на свои странности и причуды, владыка Виктор мне, в общем и целом, понравился. Главное - у него имелось чему поучиться. А, что он слегка юродствует и показывает уж слишком характерные интересы, это не беда. Вольному – воля, а тем паче епископу. Свиду он совсем неухоженный, в стареньком и грязном подряснике, и такой одинокий. Даже поговорить ему не с кем. Жалко мне стало епископа. Да и я ему, видать, приглянулся. Иначе, не стал бы он посвящать меня в церковные тайны и показывать свои труды. Не знаю, что там порассказал ему обо мне отец Валерий Рожнов, но первый свой день в Славянске-на-Кубани я посчитал удавшимся.

Во время позднего ужина, владыка Виктор стал, всё больше, рассказывать о епископе Вениамине (Русаленко) [284] и в частности, о лазаревском расколе РИПЦ [285]. Вот тогда-то я впервые и услышал о содомском грехе архиепископа Лазаря (Журбенко) и его бывшего келейника - епископа Вениамина. Владыка Виктор не скрывал к ним своего глубочайшего презрения и отвращения. До недавнего времени, весь его славянский приход находился в прямом подчинении епископа Вениамина. И владыка Виктор с ним часто встречался. Знал его превосходно. Поэтому, когда речь заходила о лазаревском воспитаннике, владыка говорил, пытаясь подражать его голосу и поведению. Пародист из владыки Виктора – никакой. Мне ещё подумалось, что уж лучше бы он говорил не кривляясь, а нормальным человеческим голосом.

Епископа Вениамина я лично не знал, хотя, кое-что и слышал о нём, а вот с архиепископом Лазарем однажды встретиться мне довелось. Я поведал архиерею о своём знакомстве с Лазарем и кратком пребывании в его загородной резиденции.

Он меня внимательно выслушал, но сказать ничего не сказал [286].

Пока я говорил, владыка, похоже, уже потерял интерес к этой теме. После окончания моего повествования, он сразу же перескочил к архиепископу Варнаве Каннскому. И разговор его закрутился вокруг, какого-то неизвестного мне, иеромонаха Серафима (Баранчикова) – молодого помощника престарелого Варнавы. Со слов владыки Виктора выходило, что Серафим Баранчиков и является тем самым дамокловым мечом, нависшим над владыкой Варнавой. И не просто нависшим, но и в любую минуту готовым упасть и отсечь ему голову.

Кто манипулирует этим мечом?

Да, конечно же, отец Вениамин Жуков. Кто же ещё?

Отец Вениамин, обвинив Серафима Баранчикова в содомском грехе, «слёзно» [287] просил владыку Варнаву, как можно быстрее, убрать своего молодого помощника от себя и тем устранить опасность даже и гипотетического компромата. Отец Вениамин справедливо полагал, что узнай церковная общественность о греховном прошлом (а может быть и настоящем) иеромонаха Серафима, тогда будет очень сложно избежать негативной огласки, а, следом за ней и информационной грязи, которая непременно выльется на всю Церковь. Каждому здравому человеку понятно, что держать возле себя содомита, это всё равно, что самому быть содомитом. Как ни странно, архиепископ Варнава этого не понимал или не хотел понимать. Он упрямо не соглашался с доводами отца Вениамина. И своим непонятным упрямством ещё больше подставлял себя под удар. Что, конечно же, было на руку и отцу Вениамину и владыке Виктору.

По правде сказать, секретарь Архиерейского Синода РПЦЗ (В) обвинял иеромонаха Серафима (Баранчикова) не на пустом месте.

От владыки Виктора я услышал одну весьма любопытную деталь. Оказывается, что трудами отца Валерия Рожнова, в руки отца Вениамина Жукова попал довольно весомый козырь против капризов владыки Варнавы. В руки отца Вениамина попал исповедальный документ, некогда поданный самим же иеромонахом Серафимом (Баранчиковым) в Синод РПЦЗ и рассказывающий не о чём-нибудь, а о его пятнадцатилетней содомской связи с небезызвестным архимандритом Иосаафом (Шибаевым) [288] из старинного города Обоянь, что в Курской области. Заявление, на себя и на архимандрита Иосаафа, Серафим Баранчиков подал в Синод несколько лет тому назад. И подано оно было только с одной целью - чтобы Архиерейский Синод РПЦЗ, ни в коем случае, не хиротонисал Иосаафа (Шибаева) в епископы [289].

Причиной подачи такого, скажем так, неординарного заявления послужило не раскаяние падшего иеромонаха Серафима в своём долгом содомском грехе, а его лютая ненависть к архимандриту Иосаафу, основанная на подозрении последнего в убийстве родного брата отца Серафима. Вот такие, не иначе, как самые, что ни на есть, детективные новости я услышал из уст владыки Виктора (Пивоварова).

Родненькие мои!

Тогда я ещё не знал, что содомский грех иеромонаха Серафима (Баранчикова) был давным-давно известен и отцу Вениамину и отцу Валерию Рожнову. И до поры, до времени, оба они смотрели на этот грех сквозь пальцы. Когда же понадобился компромат на архиепископа Варнаву, их взгляды резко и неожиданно поменялись. Содомским грехом иеромонаха Серафима ими (нами) открывалась бездонная яма для неугодного владыки Варнавы. Что тут сказать, мои детушки?

К тому и аз, грешный, руку свою приложил.

Ещё во время рассказа владыки Виктора, мне вспомнилась одна давняя фраза, случайно оброненная игуменом Григорием (Кренцив). Игумен Григорий тогда обмолвился об одном падшем иеромонахе, направленным в его монастырь самим архиепископом Лазарем для отбывания епитимьи за свои тяжкие грехи. Я вспомнил и вопрос Лазаря об этом иеромонахе.

Он спросил меня в Дальнике.

- А иеромонах Серафим у отца Григория?

Я ответил, что, нет. И что не знаю никакого иеромонаха Серафима. Владыка Виктор тут же ухватился за мои воспоминания и попросил быстренько изложить их в письменной форме. Он полагал, что мои воспоминания отцу Вениамину уж, как-нибудь, пригодятся. Что я мог написать? Впрочем, что слышал от игумена Григория и от архиепископа Лазаря, то и написал.

К братьям Лебедевым, иерею Вячеславу и псаломщику Алексею, иеромонах Серафим имел гораздо более плотное отношение. Они знали его очень давно и намного лучше нашего, но, однако же, от участия в добивании своего бывшего знакомого, а, следовательно и архиепископа Варнавы, категорически отказались. Что, конечно же, в очах Господних сделало им славу и честь. Их отказ от «борьбы», прямо-таки, взбесил епископа Виктора и тогда я впервые услышал от него монолог о, якобы, жидовских корнях их покойного батюшки – отца Льва Лебедева. Сказано это было в порыве страшного гнева и потому так надолго запомнилось.

Не судите строго.

Владыку Виктора тоже можно понять. Всю свою жизнь он пытался, хоть, как-то, саморелизоваться. Писалось в стол много, а жилось трудно. Исключение из духовной академии. Неудачная женитьба. Частые хлопоты в поисках хлеба насущного. Невосполнимая потеря младшего сына. Потом сумасшествие жены. Вечное неустройство. И всё это на фоне постоянной комплексации из-за маленького роста и как ему казалось, своего физического несовершенства. В этот же вечер владыка сказал мне одну странную вещь; что, будто бы и епископом, он стал для того, чтобы реализовать свои политические и богословские идеи. А если не удастся реализовать, то, хотя бы, погромче их высказать. Ибо, к словам православного епископа люди прислушиваются, всё же, гораздо внимательней и намного чутче, чем к словам простого священника. Вот здесь я не сдержался и впервые владыке Виктору возразил, напомнив ему о приоритетности епископского служения.

Владыка Виктор немного подумал и со мной согласился.

Под конец вечерней беседы мы поговорили с ним и о посмертных вещаниях Нила Мироточивого. Епископ Славянский удивился быстроте моего чтения и благословил читать дальше. По его виду угадывалось нетерпение поскорее услышать отзыв о своих работах.

Солнце зашло за горизонт. На улице сгустились вечерние сумерки. И за окнами трапезной быстро стемнело. Владыка не стал дожидаться полной темноты. Он отдал мне связку ключей, а сам суетливо засобирался домой. Я испросил благословение на ночь и проводил его до тротуарной тропинки. А после, закрыв на ключ калитку, вернулся в серо-красное здание.

Спать мне не слишком хотелось. Молиться тоже на сон рановато. Поэтому я с чистой совестью дочитал святую книгу и открыл владыкину папку. После нескольких прочтённых абзацев я остановился, хорошо понимая, что смысл текста остался где-то за ушами. Своеобразность владыкиного письма отдавала таким затрапезным провинциальным слоганом и такой глубинной дремучестью, что сразу же на ум приходило сравнение, будто это писал человек не двадцать первого века, а, по крайней мере, века, этак, шестнадцатого, а то и ещё глубже. Приноровиться к подобному письму стоило мне большого труда и терпения.

Даже, несмотря на мои недостаточные познания в области мистического богословия, но, после десятка-другого страниц с превеликим трудом одолённого текста, становилось ясно и мне, что епископ Виктор ступил на тончайшую часть богопознания, с которой, без Божьей помощи, неминуемо свалишься в ту или иную сторону. И неминуемо разобьёшься.

Помыслите сами.

Разве Господь дал человеку недостаточно для его надежды спасения? И разве, знать существам земнородным, то есть нам с вами, свыше Им даденной истины – не глупо, а порой и не кощунственно ли? Можно и ложкой черпать океан. Случались подобные попытки в церковной истории. Они всем известны. Да, толку-то. Попытка владыки Виктора истолковать предполагаемое им же суждение, выяснить запредельное и попробовать Божественное предназначение окинуть своим, мягко говоря, несовершенным человеческим разумом, выглядела, о, если бы просто смешной. Или хотя бы, подобной попытке таракана извлечь квадратный корень из некоего числа. Она выглядела гораздо плачевней и я бы сказал, гораздо неприятней. Возможно и не зная того, но в своих машинописных трудах, владыка Виктор наглядно и довольно-таки убедительно показывал всё наше человеческое убожество, всю нашу немощность и всю нищету в сравнении с Господом нашим - Творцом.

Зачем ему это было надо? И для чего? Зачем, например, предполагать большее число ангельских чинов, чем сказано святым Дионисием Ариопагитом? Для чего повторять свидетельства многочисленных очевидцев НЛО и предполагать заселение иных планет разумными существами? Кому надо копаться в иерархии Денницы? И утверждать его чинное превосходство перед Архангелом Михаилом. Или же предполагать, что человек сотворён Господом не из праха земного и духа, а уже из готового «генного» материала.

И так далее и тому подобное…

Некоторые аспекты его умозаключений казались мне правдоподобными. Ну и что из того? Праздные мечтания и поиски славы земной, это грех. О чём мечтал и мечтает владыка Виктор, мне стало понятно. А вот чего он искал и что ищет, того я так и не понял.

Не за один вечер я прочитал его труды. На это мне понадобилось больше времени. Да и после прочтения, я долго обдумывал и не торопился высказывать своё мнение. Где-то наивно надеялся, что владыка забудет и не станет ни о чём меня расспрашивать.

В эти первые дни, помимо чтения книг и мелких услуг Параскеве по хозяйству, я успел немного побродить по городу и познакомиться с некоторыми прихожанами. Сам Славянск-на-Кубани, как город, никакого интереса не представлял. Единственное, что сюда привлекало пришлых людей, это относительная близость Чёрного моря. Город лежит на ровной и довольно-таки болотистой местности. Оттого и «благоухает» болотной тиной и неприятными испарениями.

Городской статус Славянск-на-Кубани получил недавно. В царское время - это обыкновенная казачья станица - Славянская. И только позднее, уже в годы советской власти, станица разрослась до нынешних городских пределов. Помимо русских и украинцев в городе проживают крупные; армянская, греческая и цыганская общины. Также много живёт евреев и магометан.

У кого я не спрашиваю, никто точно не знает количество городских жителей. Называются разные цифры - от шестидесяти тысяч до ста. Помимо маленького храмика РПЦЗ (В), в городе величественно сияет своими золотыми куполами ещё и огромный, ухоженный храм Московской патриархии. Там настоятельствует лютый противник Зарубежной Церкви, известный на всю округу бытоулучшитель своей личный жизни и скрытый безбожник - этнический еврей из Белоруссии по фамилии - Гаврильчик. Его проповедная ложь об РПЦЗ (В) и владыке Викторе разносится по всему городу и быстро становится притчей во языцех.

Храм же РПЦЗ (В) - Покрова Пресвятой Богородицы – жители города часто называют ещё - церковью для бедных. Плату за требы владыка Виктор не назначал. Если кто, что пожертвует, то и, слава Богу. Поэтому и идут в Богородичный Предел люди далеко не самые богатые.<p

Викарный архиерей приходит в храм в шесть часов утра. До восьми часов он молится на клиросе и там же пишет свои многочисленные статьи и письма. В восемь часов - служит панихиду. В десять - крестит младенцев и взрослых людей. Завтракает владыка между панихидой и крещением. А после крещения идут уже все остальные требы – отпевания, освящения домов и квартир, собеседования с паломниками и прихожанами. Иной раз, с раннего утра, он отправляется к больным прихожанам исповедовать их и причащать.

Оставалось время и для наших с ним разговоров. И понятное дело, говорил, всё больше, епископ, а я, как и положено послушнику, внимательно слушал.

На первых порах моё знакомство с городом ограничивалось ближайшим продовольственным магазином и центральной улицей. По центральной улице я прошёлся от храма и до набережной Протоки. Городок мне, как-то, не показался. Без всякого преувеличения его можно назвать не городом, а большой деревней. Хотя он и имеет филиал педагогического института, сельскохозяйственный техникум, профтехучилище, четыре небольших заводика, швейную фабрику и элеватор. Ещё городок пестреет многочисленными киосками, магазинами и магазинчиками, машинными мойками и мастерскими.

Железнодорожная ветка на Новороссийск проходит прямо через городскую окраину. Однако железнодорожная станция почему-то называется не по названию города, а по названию притока Кубани. Что часто вносит досадную путаницу и задержки при покупке билетов. Располагает ещё город автомобильным вокзалом, недействующей речной пристанью и двумя небольшими базарами.

Если бы не духотища и не болотные испарения, то жить в таком городе – одно удовольствие. Вокруг Славянска-на-Кубани раскинулся знаменитый сад - «Гигант», рядом проходит федеральная трасса к Чёрному морю и чуть дальше и по всему району – рисовые чеки. В районе много различных водоёмов, а, следовательно, водоплавающей птицы и рыбы. Одна пара белых лебедей живёт прямо на городском озере. Можно к ним запросто подойти и покормить хлебом.

Что и делают любители местной экзотики.

На храмовой территории, помимо поварихи – Параскевы, несут ежедневное послушание - Апполинария и Анна Власовна. Апполинария прибирается в храме, а Анна Власовна занимается плодовыми деревьями, кустарниками и землёй. Работают сёстры охотно, с большой радостью и любовью. Оттого и прекрасные результаты их богоугодного труда.

Имелось и у меня послушание в храме. По архиерейскому благословению, я слежу за чистотой в алтаре. Пономарю на богослужениях. Выношу свечу на входах и на чтение Евангелия. И на Утрени ещё читаю шестопсалмие. Служит владыка Виктор редко – только по воскресеньям и в большие праздники. Проскомидию он совершает с шести часов утра. Часы читаются без двадцати восемь. И ровно в восемь начинается Литургия оглашенных и Литургия верных.

Диакон Иоанн на службы всё время опаздывает. И тому есть объяснение. Рядом с федеральной трассой он содержит небольшой магазинчик строительных и бытовых товаров. В погоне за барышами, ему приходится часто разъезжать по краю в поисках ходового и дешёвого товара. Постоянные дорожные разъезды съедают не только хозяйственное, но и служебное время. Поэтому ему и не удаётся успевать к самому началу службы. Такое положение дел сильно нервирует владыку Виктора. Но как-то повлиять на своего клирика, он пока не в состоянии. Дело в том, что через отца диакона, матушка Наталия снабжает его электронными письмами и церковными новостями из интернета. Владыка Виктор так пристрастился к компьютерной информации, что уже не может представить свою жизнь без электронного «наркотика».

Оттого и терпит грубость и опаздывания своего диакона.

Чисто по-человечески, мне очень жаль владыку. Хочется ему подсказать правильное решение. Оно предельно простое и лежит на поверхности. Однако я этого не делаю, а терпеливо молчу. Отец диакон и так на меня дюже сердится. А подскажи я владыке выход из-под его унизительной зависимости, тут же разразится настоящая буря. Ничего не поделаешь. Характер у него такой. Придумал себе байку, будто бы я встал между ним и владыкой Виктором. Потому и сердится. И злится как хорёк. Хотя, окажись на моём месте другой – разницы никакой. Диакону Иоанну всё равно. Было бы на ком-то зло сорвать. Его поведение – оселок моего смирения. Несправедливости и обиды я терпеливо сношу и всё радуюсь.

Слава Богу за всё!

Храм и прихожане мне полюбилися сразу же. Приметили и они меня. Это главное. А всё остальное с Богом приложится.

+ + +

И всё же, тешил надеждой я себя понапрасну. Владыка Виктор прекрасно помнил и ни на минуту не забывал о своих богословских работах.

- Что ты можешь сказать о них, - спросил он меня однажды вечером.

Я давно был готов к ответу. И вопрос архиерейский врасплох меня не застал. Просто день сегодня выдался трудный. С одним пришлым братом мы выкопали большую сливную яму для септика. Завтра нам предстояло выложить её изнутри кирпичом. Потное тело просило отдыха и требовало чистой воды. Солнце давно зашло за горизонт. В воздухе посвежело. И первые убаюкивающие звуки цикад и кузнечиков уже начинали выстраиваться в общую и почти мелодичную гамму. Мы сидели с владыкой Виктором за трапезным столом и сквозь открытые окна, прислушивались к трелям этих удивительных насекомых.

Впрочем, всё это лирика.

Вопрос задан и наступила пора отвечать.

Знаете, владыка, - начал я после длительного молчания. – Скажу вам со всей откровенностью, раньше мне ничего подобного читать не доводилось. И я даже точно не знаю, писал ли кто из богословов на такую сложную тему. Из-за недостаточной подготовленности, мне трудно сказать о ваших трудах нечто однозначное. Полагаю, что это и не столь важно.

Гениальность и ересь – часто идут рука об руку рядом, нередко, являясь двумя сторонами одной и той же навязчивой мысли или фантастической идеи. Когда это так, то от богословия такие мысли и идеи должны находиться в стороне. Как вы помните, у католиков, во времена «святой» инквизиции и за гораздо более лёгкие мысли, отправляли мыслителей на костёр. Вы - православный архиерей. И этим всё сказано. Что ещё можно добавить к богословию? Разве не всё сказали Учителя и святые Отцы Церкви? Господь нам дал необходимую полноту для спасения.

И это так.

И спорить с этим глупо и безполезно.

То есть, ты считаешь, что публиковать мои богословские работы не следует? – перебил меня викарный Славянский архиерей.

- Нельзя их публиковать.

И всё же, почему? Я хочу услышать от тебя более ясный ответ.

- Если вы их опубликуете, то вызовите губительный огонь на себя и на Церковь. Из-за сложности темы, достойных оппонентов вы не дождётесь. И ожидаемой полемики вы не получите. В церковной печати начнётся оголтелая и безаргументная критика. Проще говоря, начнётся обыкновенная травля, на которую трудно, что будет толково ответить. Вы же знаете, врагов у вас и у Церкви хватает. Публикация ваших трудов, просто-напросто, развяжет им языки и сорвёт их с цепи.

После моих слов владыка Виктор задумался.

И немного погодя, едва слышно сказал.

- Пожалуй, ты прав. Не следует всё это публиковать. Тогда, зачем я всё это написал? – и он кивнул головой в сторону второго этажа.

Кивнул туда, где я молился и ночевал. И где на шатком столике всё ещё лежала его пухлая папка с машинописными работами. Как мне показалось, кивнул без особого сожаления. С его благословения, я вернул ему эту папку. Владыка сунул её в целлофановый пакет и сразу же заторопился к выходу. Как и во все предыдущие вечера, я проводил его за церковную ограду. Сняв свой старый берет, он благословил меня на прощание и по-стариковски, сгорбившись, медленно ушёл в надвигающуюся ночь.

Больше к этой теме мы никогда не возвращались.

После, меня многие упрекали, что будто бы я не оказал должного влияния на владыку. И вовремя не предупредил его о последствиях публикаций. Как видим, упрёки эти совершенно безпочвенны. Да и сам владыка Виктор, не из тех самых людей, на которых можно, как-то, легко и запросто повлиять. Если и была ему присуща некая трусоватость, то основывалась она не на интеллектуальной, а на физической матрице.

Это, во-первых.

А, во-вторых, надо, ведь и понимать, что дистанция между послушником и епископом – огромнейшая. И мне ли преставало учить епископа правильной вере? Не он пришёл ко мне за надеждой спасения, а аз - многогрешный. Никуда не подевался и элемент послушания. Свою волю я постарался отсечь за церковной оградой. Тем жил и живу. Послушание и до сего дня, остаётся для меня не пустым звуком, как это теперь принято и распространено повсеместно, а наипервейшим богоугодным делом. Оно - основа основ христианской жизни для любого верующего человека.

Утеря христианской культуры – в предантихристовое время - как никогда ранее, способствует духовным шатаниям и церковным расколам. Сегодня на почве элементарного безкультурья и по указке сильных мира сего, в церковном собществе [290] создалась всем известная, упрямо учительствующая «элита». Ко всему прочему, взявшая на себя ещё и смелость генерировать церковно-общественное мнение об истинности вероучения и о ком бы то ни было, в частности. Мы уже дожились до того самого окаянного времени, когда по меткому слову святителя и чудотворца Димитрия Ростовского: «…и уже о вере и простые мужики и бабы, весьма пути истиннаго не знающии, догматизуют и учат…».

И если бы только они. Иногда складывается такое впечатление, что будто бы всё общество сошло с ума и от нечего делать, взялось не за своё дело. Сегодня, едва ли, не каждый сам себе пастырь и сам себе поводырь. Поди и попробуй, докажи такому «епископу» или «митрополиту» его или её заблуждения. Все пишут и все говорят. А откуда и отчего весь этот шум?

Да, от гордыни и от лукавого.

Я учился себя вести с людьми не на общественных диспутах и не на демократических собраниях, а по книгам старцев и святых Отцов Церкви. Уважение к людским сединам впитал ещё с молоком матери. Хуторская и вся остальная жизнь тоже многому научила. Поэтому зряче видел границу черты, за которой маячили дерзость и своеволие.

Повторяю, к этой теме мы больше не возвращались, а, следовательно, у меня и не оставалось никаких поводов для дальнейшего убеждения владыки. На пару месяцев нас захватили наиважнейшие церковные дела, и было совсем не до убеждений и богословских дискуссий.

Несмотря на многие духовные коллизии и просто человеческие несуразицы, у владыки Виктора имелось чему поучиться. Его чрезвычайная работоспособность, возможность в любое дневное время и при том, с одинаковым успехом писать статьи и дискутировать – казалась мне поразительной. Он превосходил меня в общем богословии и в знаниях текущего церковного момента. Лучше разбирался в истоках последних расколов от РПЦЗ. Владыка Виктор гораздо свободнее и намного сдержаннее относился к признанным церковным авторитетам и даже святым. Но такое отношение, я считал, его личным грехом. Мне-то, какое дело до этого? Обратно же, отменное знание литургики, сектоведения и церковной истории, делало ему честь. И всё это, в совокупности, позволяло смотреть на него, как на учителя и православного архиерея.

А не, как, на кого-то другого.

Пожалуй, я лучше знал русскую и мировую истории. Свободнее разбирался в прошлой и современной политике. И как ни странно, мой житейский опыт и особенно, в купе с опытом северным, смотрелся качественней и, если хотите, поучительней, то есть выше его опыта. У меня не имелось никаких комплексов [291]. И в отличие от владыки, я намного лучше думал о людях. Моё мировоззрение давно и вполне сложилось через православную призму. Если оно и требовало корректировки, то совсем незначительной. Не знаю, научился ли чему от меня владыка Виктор, но то, что он видел и уважал моё мировоззрение - об этом можно сказать однозначно.

В первые год - полтора своего архиерейства, только один человек действовал на Славянского владыку не хуже удава на кролика. И таким единственным человеком оставался – митрофорный протоиерей Вениамин Жуков – секретарь Архиерейского Синода РПЦЗ (В).

К моему приезду в Славянск-на-Кубани, их общение носило уже настолько тесный и дружественный характер, что любой телефонный звонок или факс из парижских предместий, воспринимались владыкой Виктором, едва ли не, как манна небесная. Особенно это подмечалось в короткий период его викариатства. Став же правящим архиереем, лакейской прыти у него поубавилось. Степеней свободы выпало значительно больше. И многие насущные вопросы решались владыкой, как и должно - вполне самостоятельно – без частых подсказок и без оглядки на предпарижские кущи.

Хотя и не без прежней опаски.

А вот с моим другом - отцом Валерием Рожновым, у владыки Виктора назревала натяжечка. Почему-то отец Валерий решил, что его богословские и церковно-административные познания уже выросли из коротких деревенских штанишек и вышли на высочайший, а, следовательно и безапелляционный уровень, позволяющий ему поучать всех и вся. В том числе, поучать и Славянского архиерея. Если с отцом Вениамином у владыки Виктора складывались, а потом и сложились общие административные отношения, в удаче которых они были оба кровно заинтересованы [292], то с отцом Валерием вышло совсем по-другому.

<pНачав поучать владыку Виктора, отец Валерий, сам того не ведая, наступил на самый больной архиерейский «мозоль». Наступил на затаённую гордыню и бурно зарождающуюся духовную прелесть. В силу своей послушнической новоначальности и неискушённости в церковных интригах, я тогда ещё не во всём хорошо разбирался. И многое не до конца понимал. Однако, сопереживая, я воочию видел, как с каждым новым днём, отец Валерий, всё меньше и меньше, перестаёт интересовать владыку в качестве своего основного помощника и не в последнюю очередь – главного заступника и челобитчика перед «всемогущим» и «всесильным» секретарём Архиерейского Синода.

Тогда мне и в самом деле, казалась, что первопричиной потери архиерейского интереса - прочные и уже вполне устоявшиеся телефоно-телефаксные отношения между владыкой Виктором и отцом Вениамином Жуковым. «И в самом деле» - думалось мне – «зачем излишнее посредничество, когда высокопоставленные церковные люди могут обходиться и без оного?».

К сказанному следует добавить, что, достигнув желаемого результата и получив в окормление Южно-Российскую епархию (и на неопределённое время всю остальную часть европейской России), владыка Виктор начинал смотреть на своего бывшего протеже - отца Валерия Рожнова, как на уже отработанный и совершенно ненужный человеческий материал [293].

Кому-то мои слова не очень понравятся. Но я их, всё же, произнесу, ибо истина много дороже комфортности - владыку Варнаву никто не изгонял из РПЦЗ (В)!

Это так.

К сегодняшнему дню, по его «изгону», много всего наговорено и столько уже понаписано, что и вспоминать не хочется. Едва ли не на каждом информационном «углу», про «беззакония» и канонические «несправедливости», в отношении этого очень уставшего и несчастного человека, кричали не только наши духовные противники и записные оппоненты, но и все, кому не лень. И ещё, как кричали. Что ж, ничего нового в этом нет. В жизни случаются интересные парадоксы. Часто, кто согрешил и провинился, тот громче всех и кричит: «держи вора!». Сейчас эти люди временно поутихли. Только вот надолго ли?

Владыку Варнаву никто не изгонял из РПЦЗ (В).

Он сам себя изгнал из Церкви Христовой. Сам себя поставил в положение нетерпимое. Поставил в положение исключительное, требующее незамедлительной, а то и мгновенной реакции. Все попытки образумить и урезонить Каннского архиерея оказались тщетными. Он вышел из подчинения Архиерейского Синода. И если бы только на этом дело и кончилось.

Однако, увы…

Архиепископ Варнава пошёл гораздо дальше. Он стал вести «самостоятельную» политику против Церкви. Своими разрушительными действиями и просодомским поведением дискредитируя не только высокое архиерейское звание, но и всю РПЦЗ (В).

Весь архиерейский путь архиепископа Варнавы, от начала и до конца, получился настолько корявым и настолько скользким, что не вижу смысла о нём повторяться. Он ещё хорошо сохранился у каждого в памяти. Не приведи, Господи, такого пути!

Несмотря на некие двойные стандарты и подходы по его вразумлению, а после и лишению власти [294], в целом, по духу и даже по букве, с владыкой Варнавой поступили канонически верно и вполне справедливо. Что заслужил, то и получил. Эти слова наглядно и достаточно убедительно подтверждаются его дальнейшими духовно-телесными шатаниями и блужданиями.

Его постыдным впадением в грех отступления и раскола.

Уже при архиерейской хиротонии владыки Виктора, воля архиепископа Варнавы оказалась связанной и несвободной.

И чем дальше, тем хуже…

Так что, ни митрофорный протоиерей Вениамин Жуков, ни епископ Виктор (Пивоваров) и никто другой, не виноваты в отстранении владыки Варнавы от архиерейской власти и лишении его священнического сана. Будь он не с дьяволом, а с Богом, кто бы его посмел отстранить?

Не говоря уже о лишении сана.

Родненькие мои!

Весь первый месяц своего пребывания в Славянске-на-Кубани, я провёл в постоянном чтении интереснейших книг, посильной физической работе, послушании в храме и непрестанном изучении текущих церковных дел. И не только первый, но и месяц второй, месяц третий…

Я нормально прижился. Вошёл в курс многих событий. Духовные горизонты расширились. И церковная жизнь захватила меня целиком.

Правильно ли я жил и спасался?

Бог весть. Мне трудно ответить на эти вопросы. Тогда я особо не задумывался над правильностью или спасительностью. Да и сравнивать особо тут не с чем. Я жил в Церкви. Жил Церковью. И разве духовным поводырям не виднее, как правильней и спасительней жить?

Я верил им и полностью доверял.

Видел и знал, какой жизнью живёт отец Валерий Рожнов. И каких-то резких отличий в жизни Славянского архиерея я не замечал. Та же самая церковная и околоцерковная суета. И те же самые насущные дела, плотно прикрытые щитом пользы церковной. Эти два близких мне человека жили не для себя. Так, по крайней мере, мне тогда верилось и даже казалось. Это потом, я стал гораздо лучше во всём разбираться. Видеть, чего раньше не видел. И тоньше многое подмечать. Но это потом. А в первые месяцы своего послушания, я старался смиренно учиться и брать пример со своих старших отцов.

Старался научиться от них, чего ещё сам не умел.

И как думается, на этом поприще мне удалось преуспеть. С Божьей помощью, я, довольно быстро, разобрался в недавних расколах и текущей церковной политике. Научился мыслить совершенно иными, всеохватывающими категориями. Владыка Виктор это вскоре приметил, почувствовал. И благословил. После чего, я сразу начал помогать ему; постепенно разгружая от нудных и обременительных секретарских обязанностей, второстепенных и третьестепенных дел. Мы стали больше с владыкой общаться. Вместе горячо обсуждать и анализировать епархиальные и общецерковные проблемы. С энтузиазмом, что-то планировать. И желать лучшей духовно-практической жизни для епархии и РПЦЗ (В).

Для скуки и праздности времени не оставалось.

ГЛАВА ВТОРАЯ. Размышления о монашестве и не только

Постриг. Рукоположения. Первые пресвитерские шаги.

Сын мой! если ты приступаешь служить Господу Богу, то приготовь душу твою к искушению: управь сердце твое и будь тверд, и не смущайся во время посещения; прилепись к Нему и не отступай, дабы возвеличиться тебе напоследок.

(Книга премудрости Иисуса, сына Сирахова. 2. 1-3).

Душа моя успокоилась.

Но я всё ещё никак не мог полностью избавиться от прошлой мирской суеты. Нет, нет, а что-нибудь, да и выплывало из глубины сознания. И попробуй его прогони. Не простое это дело и оно не всегда у меня получалось. Как бы там ни было, а возвращаться в мир мне уже не хотелось. Все былые сомнения уже улетучились и остались позади. Поздними вечерами (и ночами) я молился на втором этаже кирпичного строения, трепетно ожидая одного из главных событий в жизни – монашеского пострига.

Время шло.

Остались позади и храмовый праздник – Покрова Пресвятой Богородицы, и общая победа владыки Виктора и отца Вениамина Жукова над архиепископом Варнавой. Кануло в лету и моё административно-церковное и прочее дилетантство. Поздняя осень постепенно вступала в свои права. Жара немного спала. И стало легче двигаться и свободней дышать.

Когда все прихожане выходили из церковной ограды, и за последним человеком [295] я закрывал входную калитку, внутри устанавливалась долгожданная тишина и покой. Через открытые окна ещё долго доносился шум вечернего города и я отчётливо слышал, как ветреные порывы шуршат осенней листвой и москитными занавесками, но ни шум города, ни ветреные порывы молиться мне не мешали.

До полуночи я вычитывал несколько кафизм из Псалтири и далеко заполночь вычитывал монашеское правило и вечерние молитвы. Читал и главы из Священного Писания. Во время молитв не забывал прислушиваться к телефону. Чаще звонили из России и реже из-за границы. Телефон стоял в храме. Поэтому надо было не только вовремя услышать звонок, но и успеть добежать к телефону.

Зачем человеку монашество?

Детушки мои дорогие! Великое множество раз я задавал [296] себе этот трудный вопрос. И в самом деле, зачем? Ведь и святые Отцы не каждого просящегося благословляли на монашескую жизнь. Когда, грешным делом, я взвешивал своё монашеское и мирское, то часто вспоминал удивительный и поучительный случай, произошедший с блаженным Антонием Великим.

Я напомню его в пересказе из Отечника епископа Игнатия (Брянчанинова).

«Однажды блаженный Антоний молился в своей келии, то был к нему глас.

- Антоний! Ты еще не пришел в меру кожевника, живущего в Александрии.

Услышав это, старец встал рано утром и, взяв посох, поспешил в Александрию. Когда он пришел к указанному ему мужу, тот крайне удивился, увидев у себя Антония. Старец сказал кожевнику.

- Поведай мне твои дела, потому что из-за тебя пришел я сюда, оставив пустыню.

Кожевник отвечал.

- Не знаю за собой, чтоб я сделал когда-либо и что-либо доброе. По этой причине, вставая рано с постели, прежде чем выйду на работу, говорю сам себе: «Все жители этого города, от большого до малого, войдут в Царство Божие за свои добродетели, а я один пойду в вечную муку за мои грехи». Эти же слова повторяю в своем сердце, прежде чем лягу спать.

Услышав это, блаженный Антоний отвечал.

- Поистине, сын мой, ты, как искусный ювелир, сидя спокойно в своем доме, стяжал Царство Божие. Я хотя всю жизнь и провожу в пустыне, но не стяжал духовного разума, не достиг в меру сознания, которое ты выражаешь своими словами» [297].

Антоний Великий - великий молитвенник и монах. А имя кожевника даже и не упоминается. Вот вам и житие монашеское и мирское.

- Дети! Любите, друг друга, - неустанно повторял апостол Иоанн Богослов.

А так пуще всего, я вспоминаю смирение Господа нашего Иисуса Христа перед распятием и уже на кресте. Вот, уж, воистину, где настоящие - Смирение и Любовь!

А, кто мы такие? Как мы живём в этом мире? С любовью живём и смирением? Идём мы путями Господними? Нас поносят и бьют, а мы терпим и молимся за нечестивых? Нас оплёвывают и распинают, и мы смиряемся и всё терпим, и терпим?

Увы!

Гордыня и себялюбие разъели наши души. Маловерие и страх пред сильными мира сего идут с нами рядом или преследуют нас по пятам. В очах человеческих, а не в очах Господних мы ищем для себя мирскую славу и честь. О каком же спасении может идти речь, когда все мысли и помыслы наши упираются в это земное и конечное, упираются в тлен и мертвечину, а не стремятся в жизнь вечную и живую? Так не всё ли равно, где нам тогда умирать? В мнимом монашестве или же апостасном миру…

Не обо всех речь, а о многих.

Мы сегодня много думаем о врагах наших. Слишком много думаем. Задумались и не заметили, как, вместе с праведным гневом, впустили в души свои грех злобы и тьмы. По слову Господа, о какой христианской любви к врагам нашим надо сегодня говорить, когда и братья и сестры наши, по грехам же нашим, далеки от этой главной Божьей заповеди? Мы погрязли в зависти, ненависти друг к другу и частых расколах. Мы погрязли в маловерии и даже погрязли в неверии.

И апостасный мир подхлёстывает нас, насмехается над нами и бешено кричит отовсюду: «ату их! Ату их! Ату!…».

«А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных. Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари? И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники? Итак, будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» [298].

Это слова Господа нашего.

Без искушения от врагов, как нам спасаться? На чём оттачивать меч свой духовный и с чьей помощью совершенствоваться и идти к Богу. Или мы уже покинули этот прародительский мир и блаженствуем в Царстве Небесном? Вы когда-нибудь задумывались над этим? Доколе мы будем жить только земными, а не вечными, Божьими мерками?

Зачем человеку монашество и для чего оно?

Трудные и интересные вопросы. И как бы я на них не отвечал, ответы всегда мне казались поверхностными и неполными.

«Монашество призвано сплачивать верующих людей в Духе Истины» - думалось мне – «и вместе со всей Церковью, призвано помогать людям на пути Богопознания и Обожения». Ибо и Господь наш, по слову святого Афанасия Великого: «стал Человеком, чтобы человек стал Богом». Смысл человеческой жизни в стяжании Духа Святаго – в единении с Богом, в Обожении. Разве не так? Другими словами - человек и создан для того, чтобы стать Богом по Благодати Его.

Святой Максим Исповедник учит, что в состоянии обожения, по благодати, то есть посредством Божественных энергий, мы можем обладать всем тем, чем обладает Бог по Своей природе, кроме тождества с Его природой. И что, становясь богами по благодати, мы остаёмся тварными, точно так же, как и Иисус Христос, став Человеком по воплощению, оставался Богом.

Ветхозаветное время дало миру много праведников и Божьих людей, но лишь только с Рождеством Христовым стало возможно и достижимо единение с Богом – Обожение. И нет такого места на земле, кроме Церкви Его, где человек познаёт Бога и соединяется с Ним в святом таинстве Евхаристии. Монашество, в образном его понимании, это Святая Святых Церкви Христовой.

Мы живём в тяжёлое, предантихристовое время. Живём во времена последних гражданских «свобод» и надежд. Но даже и в это время ещё много общего и много хорошего можно сказать о монашестве. Монашество, это постничество и отречение от мира. Это совместная братская и горячая молитва к Богу. Это послушание, целомудрие и нестяжание. Это кладезь истины Божьей. Это чистота и сила духа и веры. Остались ли сегодня хоть крупицы от былого монашеского благочестия и духовного величия? Есть ли всё это в наши окаянные дни? Есть! Хоть и мало чего уж осталось.

О монашестве последних дней ничего нового придумывать не надо. О нём нам поведали древние святые старцы. Тот же Антоний Великий сказал своим ученикам: «наступит некогда время, сыны возлюбленные, в которое монахи оставят пустыни и вместо них устремятся к богатейшим городам. Там, вместо вертепов и хижин, которыми усеяна пустыня, они воздвигнут, стараясь превзойти один другого, великолепные здания, сравнимые своей пышностью с царскими палатами.

Вместо нищеты вкрадется стремление к собиранию богатства, смирение сердца превратится в гордость. Многие будут напыщенны знанием, но чужды добрых дел, предписываемых знанием. Любовь иссякнет. Вместо воздержания явится угождение чреву, и многие из монахов озаботятся доставлением себе изысканных яств не менее мирян, от которых они будут отличаться только одеждой. Находясь посреди мира, они не постыдятся неправедно присваивать себе имя монахов и пустынников.

Не перестанут они величаться, говоря: «я — Павлов, я же, Аполлосов» — как будто вся сущность благочестия заключается в значении предшественников, как будто позволительно и справедливо хвалиться отцами, как хвалились иудеи предком своим Авраамом! Однако между монахами тех времен некоторые будут намного лучше и совершеннее нас, потому что блаженнее тот, «кто мог преступить — и не преступил и зло сотворить — и не сотворил», чем тот, который увлекается к добру примером многих добрых. Так Ной, Авраам и Лот, проводившие святую жизнь посреди нечестивых, справедливо прославляются Писанием» [299].

Святому Антонию Великому вторит и духоносный старец Исхирион. Святые отцы его как-то спросили: «что сделали мы?», он говорит: «мы сотворили заповеди Божии». Еще спросили: «следующие за нами сделают ли что-нибудь?» — «Они достигнут половины нашего дела». — «А после них что?» — «Не будут иметь дел совсем люди рода этого, придет же на них искушение, и оказавшиеся достойными в этом искушении будут выше нас и отцов наших» [300].

На далёких и теперь уже навсегда родных Северах, Господь открыл мне глаза и уши. Показал пример настоящей любви ко всему тварному миру, и зародил в душе её искорку. Мне потребовалось больше двадцати лет чистого времени, чтобы понять это и воспылать ответной любовью ко Господу и Его миротворению. Я прекрасно понимал и понимаю, что мне очень здорово повезло. Что Божья искорка не угасла, а выжила в апостасии этого мира и столь ярко и пламенно возгорелась.

Ни в чём не прегрешает так человек, как в мыслях своих. На пути к Богу, их труднее всего образумить и труднее всего приручить. Искушения и сомнения, зуд исследовательский и зуд мечтательский, фантазии и иллюзии, различные теории и философии – всё это и ещё много чего другого – с самого детства гнездится в нашем воспалённом мозгу.

Греховность мыслей - константа не постоянная. Она усугубляется многими побочными факторами; и неправославным воспитанием, и новой информационной политикой – зомбированием, и как следствие, модой на иноверие и сатанизм. Дабы разгрести все эти «завалы» и улицезреть путь к Богу – свою Божью дорожку, человеку необходимо просветление в мыслях – озарение и помощь Церкви Христовой. Хорошо, если при таком озарении, рядом окажется православный человек и поможет. А, если, нет, не окажется. Тогда, как быть? Потому и видим мы столь повальное шествие почти всего человечества в объятия дьявола и отца лжи.

Конечно же, я знал, зачем и куда я приехал. Ночами молиться мне никто не мешал. Однако дневные дела так изматывали и так истощали, что сил на моление большее почти не оставалось. Дела веры могут быть разными. Это так. И владыка Виктор меня легко убедил, что дела дневные ничем не хуже дел молитвенных и ночных. «Царство Мое не от мира сего» [301] - отвечал Иисус прокуратору Иудеи. Мы же, грешные, в мире сем. И только через мир этот пролегает наша дорога в Царство Его.

И мира сего не отринешься и не минуешь. Он для нас всё равно, что огнь - грехи попаляющий. Что ветер - отдувающий плевелы от зёрен. Здесь рождаемся мы, здесь и живём. Здесь конец нас земной ожидает. И только здесь, по милости Божьей, нам преподана участь стяжания от Духа Святаго – надежда на Царство Небесное и наше спасение.

С постригом опять затянулось.

Незаметно уже и осень минула. И зима с декабрём подступила. Монашеского Требника у владыки Виктора не оказалось. Пришлось посылать запросы в Америку. Каково же было наше удивление, когда нужная книга нашлась в Краснодаре. Получили мы ожидаемую посылку и из Америки. К постригу поспело целых два монашеских Требника. Несмотря на столь долгое ожидание, волнение меня не покинуло. В свою последнюю мирскую ночь, я долго выбирал имя святого.

Дамаскин, Мелхиседек, Ефрем, Арсений…

Кто из них мой?

Жребий бросать не хотелось. Остановился я на новосвященномученике Дамаскине (Цедрик) – епископе Стародубском (Глуховском). Одиннадцатого декабря 2003 года, в день памяти преподобного Даниила Столпника, владыка Виктор, с этим святым именем, меня и постриг. Сначала постриг в рясофор, а затем, постриг - в малую схиму (мантию).

Хорошо быть простым монахом!

Молишься себе потихоньку и смиренно делаешь, что тебе прикажут. А отвечаешь лишь за своё послушание и за себя.

После пострига моё послушание не изменилось.

Я продолжал выполнять те же самые обязанности, что и раньше, с той лишь разницей, что теперь на мне плотно сидело монашеское облачение. Прихожане быстро привыкли к новому имени. Большинство из них связывали его со святым Иоанном Дамаскиным [302], а не со святителем Дамаскиным (Цедрик). Святой Иоанн Дамаскин и, правда, казался многим известнее и святее. С мирской известностью так оно, пожалуй, и было, и есть, а вот со святостью - то не нашего ума дело.

После храмового праздника - Покрова Пресвятой Богородицы - в Славянск-на-Кубани зачастили паломники. Люди приходили и приезжали из разных городов и весей необъятной России. Иногда их скапливалось столько, что в комнате на втором этаже не хватало свободных кроватей. Приходилось укладываться на полу. Своим присутствием они меня не сильно стесняли. Хотя и вносили свои коррективы в складывающуюся послушническо-монашескую жизнь.

Усилившееся паломничество я связывал с изменившимся статусом владыки Виктора. При его, не столь давнем, викариатстве люди не слишком спешили знакомиться со Славянским архиереем. Став же правящим епископом, да ещё и самой крупной епархии РПЦЗ (В), владыка Виктор привлёк к себе более пристальное внимание членов РПЦЗ (В) и не только Её одной.

За короткий период времени, кого только и не побывало на втором этаже в «моей келье». И мирян, и монашествующих, и священников. Приезжали представители от приходов РПЦЗ (В) и разных других церковных юрисдикций, включая и просто «свободных» или праздношатающихся людей. Верующего народу побывало много. Это так. Но, почему-то, почти все они говорили на разных духовных языках. Вот, уж, воистину - новое вавилонское столпотворение!

Кто-то зациклился на метрических документах, признавая паспорт советский и отвергая нынешний. Кто-то восстал против индивидуально-налоговых номеров (ИНН) и штрих-кодов. Кто-то поставил во главу угла вопрос о святости царя-батюшки - Иоанна Грозного, патриарха Никона, Григория Распутина или даже Иосифа Сталина (!). Кому-то слишком понравилось староверие, а то и язычество. Кто-то рьяно спорил о свастике, германском фашизме и последней гражданской войне. Кому-то пришлось по сердцу имябожество и имяславие. Находились и такие паломники, кто пытался доказывать праведность и благодатность Московской патриархии или своей родной юрисдикции…

И так далее, и тому подобное.

Среди всех этих верующих и всё ещё чего-то ищущих у мира людей, встречались и психически больные, и откровенно бесноватые.

Я наслушался столько рассказов о «вещих» снах, различных видениях и «пророчествах», сколько не слышал за всю свою прошлую жизнь. И со всеми этими людьми надо было переговорить. Попытаться их переубедить. А затем накормить, уложить спать и утром отправить их восвояси. Владыка Виктор часто отмахивался от назойливых посетителей или же не всегда успевал, поэтому какая-то часть всей этой очень трудной и нудной работы благословлялась и мне.

Как-то, прибираясь в своей «келье», я случайно наткнулся на непонятную книжную стопку в бумажной упаковке, перевязанную магазинным шпагатом. Упаковка обнаружилась в самом дальнем углу «кельи», среди вороха мелких строительных материалов, каких-то детских поделок, ящиков со старой церковной рухлядью и прочими негодными предметами церковного обихода, оставшимися от прежнего домового храма. Когда я ножницами разрезал шпагат, а следом за ним и жёлтую упаковочную бумагу, то моему взору открылись новенькие книги - красивые свиду и очень большого формата.

Книг насчиталось штук семь или восемь. И все они оказались «Церковной историей» митрополита Московского и Коломенского - Макария (Булгакова).

О своей находке я тут же сообщил владыке Виктору.

- Можешь читать, - милостиво разрешил архиерей. – Эти книги пожертвовал один мой давний знакомый – бывший священник из Московской патриархии. Он хотя баламут и пьяница, но всё же не дурак. Я про них давно позабыл. Можешь их читать. Только не слишком-то увлекайся. Не зря их выпустили московские евреи. Если не ошибаюсь, там есть список благодетелей всего издания. И Лужков – Кацман [303] там главный. Посмотри. Потом мне напомнишь. Так это или я ошибаюсь?

Я открыл первый том шикарного издания и внимательно посмотрел на колонку попечительского совета. Точно. Среди множества известных и неизвестных фамилий, я увидел и фамилию мэра Москвы. Увидел. Но только без тире и без Кацман.

- Ну, вот, видишь, - оживился владыка Виктор. - Жиды, без своей выгоды и за просто так, ничего издавать не станут. Да, ещё и московские. Запомни это на всю оставшуюся жизнь. Кстати и «Великороссию» твоего любимого отца Льва, они тоже неспроста расхваливают на все лады и даже уже напечатали в интернете. На досуге подумай об этом.

Мне захотелось спросить: «а как же тогда быть с еврейскими пожертвованиями на храм и дарственной квартиркой?».

Хотелось.

Но я ни о чём его не спросил.

Новые знакомства ни к чему особенному меня не обязывали. Паломники приезжали и уезжали. Приходили и уходили. И лишь только некоторые из них возвращались с дороги обратно. Писало владыке не так много людей. Но всё же писало. Письма в храм приносили почти ежедневно. На большинство писем владыка отвечал сам. Реже благословлял отвечать на них мне. С собой я привёз электронную пишущую машинку. На этой машинке и писал я ответы. А после относил их на ближайшую почту. Почтой отправляли мы церковно-миссионерскую и другую литературу.

Её мы готовили сами.

В крестильной комнате стояла копировально-множительная машина. Владыка Виктор множил на ней свои статьи по расколам и статьи других авторов. При копировании, я обычно находился рядом. Помогал владыке, как мог. Принимал от него уже готовую продукцию и раскладывал листки по стопкам. Пытался и сам копировать. Но у меня это плохо получалось. Машина быстро нагревалась, а также имела другие особенности. Поэтому никак и не удавалось к ней приспособиться. Я только портил бумагу. И когда это явно затягивалось, владыка Виктор отгонял меня от «чудо-техники», и уже дальше продолжал сам начатое дело.

- Простые монахи мне не нужны, - как-то, сказал он на перерыве. – И плохие молитвенники тоже не нужны. А хорошими нам с тобой уже не стать. На следующей службе буду рукополагать тебя в диакона, - владыка умолк и почесал пальцем бороду. - А потом рукоположу и в пресвитера.

Слова архиерея удивили, а затем опечалили. Если меня и ставили раньше начальником, то почти всегда по случайности и против воли. То же самое теперь назревало в монашестве. За эти дни, я успел свыкнуться со своим положением. Можно сказать, что привыкнуть. И как мне казалось - не слишком плохо освоиться. Менять ничего не хотелось.

Отец Валерий предрекал скорое диаконство. Но, когда это было? О нём я давно позабыл, так ни разу не вспомнив. Ладно. Диаконство, ещё, куда бы ни шло. С ним, как-то, можно смириться. Если бы только, вслед за диаконством, владыка Виктор не упомянул о пресвитерстве. Пресвитерство, это уже другой расклад. Не говоря уже, что священник из меня никакой.

Видя непредвиденную задумчивость и озабоченность своего послушника, правящий архиерей постарался меня успокоить.

- Не забивай себе голову предстоящим. Меня тоже рукоположили не спрашивая. Не всю же жизнь мне одному бегать по Славянску.

- Рукоположите отца диакона Иоанна, - с надеждой попросил я владыку.

- Какой с него иерей? А, впрочем, рукоположу, но только позднее и уже после тебя. Мне виднее, кого первым рукополагать.

Я с ужасом представил последствия такого рукоположения. За первосвященство диакон Иоанн меня никогда не простит. Что же делать? Выйти из послушания владыки Виктора и уехать восвояси домой? Или же смириться со всем грядущим и отдать себя на волю Божью? Временем для размышления я располагал. Хотя временем и не очень большим. А не посоветоваться ли мне с отцом Валерием Рожновым? Интересно, что он присоветует? После ухода владыки Виктора, я так и поступил.

Открыл ключом храм и долго пытался дозвониться до своего друга. Однако сколько я ни звонил, на том конце провода трубку так никто и не взял. Что ж, значит, на то воля Божья. Я опустил свои руки и со страхом Божьим стал дожидаться первого воскресения.

И всё же, проблемы – проблемами, а владыку Виктора я понимал.

С нашими рукоположениями [304] он надеялся высвободить часть драгоценного времени. Оно требовалось ему не только на написание новых богословских работ и церковно-публицистических статей. Худо-бедно, все эти будущие работы и статьи могли ещё подождать. Время требовалось архиерею для других дел. И, прежде всего, для предстоящих поездок по обширной епархии. Эти поездки давно назревали. Пастыри и прихожане ожидали владыку. И откладывать их дальше не имело никакого смысла.

К тому же, уже шла подготовка к первому епархиальному совещанию в Алексине. И требовался срочный архипастырский приезд в Вятку и Коми благочиние.

Осенью я познакомился с родным сыном владыки Виктора. Каждый его приезд в Славянск-на-Кубани сильно нервировал и огорчал владыку. Сын временно работал у фермера, но, в общем-то, работать он нигде не хотел. Всё время строил какие-то фантастические планы, клянчил у отца приходские деньги и жил всё больше иллюзиями, чем реалиями. В последний свой приезд, он просился на перемену места жительства. В сельской местности проживать ему уже надоело.

Захотелось пожить в этом городе.

Как человеку спастись? Вот вопрос вопросов. И много ли возможностей или праведных путей для спасения человека?

Можно спасаться горячей молитвой и строгим постом. Господь и Сам всё время постился и молился до кровавого пота. И разве это не Богоугодное дело? Мы знаем множество примеров такого пути и спасения человеков. И я желал такого ж пути. Однако владыка Виктор предложил мне несколько иной путь спасения. Ему думалось, что борьба с жидо-масонской властью и оккупацией – сегодня и есть - самое наибогоугоднейшее, наипервейшее и наиспасительнейшее дело. А горячая молитва и строгий пост – монашеское делание - их никто не отменял и они, хотя и, безусловно, важны для верующего человека, но, всё же, не это сегодня главное. Главное – борьба с жидо-масонской властью и оккупацией.

В пользу предложенной спасительности им приводились примеры святых Сергиевых схимников - Пересвета и Осляби. Осадная борьба монахов Троице-Сергиевой лавры с поляками. Пламенный призыв к русским людям (против тех же самых поляков) святого патриарха Ермогена. Убедительные и духоносные слова, и дела против советской богоборческой власти святых новомучеников и исповедников Российских…

И в самом деле, что можно возразить против этого?

По владыке Виктору выходило, что гарантию святости и такой веры, как у святого Иакова Постника нам никто не давал и теперь уж не даст. Грехов-то у нас много, а дел очень мало. Отсюда и сомнения в том, что молись, не молись и сколько не поднимай руки к Богу и сколько Его не упрашивай и не проси, а спасительный дождь, всё равно, не прольётся и не пойдёт.

Была бы такая святость и такая вера, как у святого Иакова Постника, мы бы жили праведней и нынешнего позора не знали. Кто-нибудь из русских духоносных богатырей поднял бы свой взор на Небо и вся эта жидо-масонская тёмная нечисть, в один миг исчезла бы и испарилась.

Где же у нас нынче такие богатыри? Что-то не видно в округе. Не слыхано. Никак перевелись все. Вот и получается, что же лучше?

Или нам так и дальше всё сидеть сиднями по куреням и хатам. Молча, и тихо молиться, ожидая манны духовной от милости Божьей. Или же поднимать убогий и ветхий, но всё ещё русский народишко. Поднимать на последний свой подвиг, на священную со тьмою войну. Что Церковь должна нам сказать? И как узнать Промысел Божий? И что милее Ему? Владыка Виктор ответы, похоже, узнал. А вот от кого их узнал? О том я тогда ещё не задумывался. Жизнь церковная меня захватила. И на сомнения и анализ времени не оставалось. Я еле-еле успевал учиться и исполнять послушания.

Родненькие мои!

Грешен я перед Богом и вами!

Грешен тем, и другим, и сто крат осуждением. Мысли, что дикие кони по зелёному полю. Попробуй накинуть узду. Бегают так, что и в узде не удержишь. И трудно их приручить и объездить. Иной раз, только-только подумаешь, а глядишь - уже всё - осудил. Пускай и ненароком. А осудил. И тут же, в этот самый грех и впадёшь. А не впадёшь, так с ямой рядом пройдёшься.

Не осуждайте и не судите, детушки, брата своего во Христе!

То - Божье дело - судить, а не наше.

Во чтеца и диакона меня рукоположили в день памяти священномученика Елевферия - епископа Иллирийского и матери его – святой мученицы Анфии. Случилось сие событие пятнадцатого декабря, спустя ровно трое суток после монашеского пострига. А на праздник Обрезания Господня, в день памяти святителя Василия Великого - архиепископа Кесарии Каподакийской [305], владыка Виктор рукоположил меня во пресвитерский сан. Вот и сподобил меня Господь стать иеромонахом Его Церкви.

Пресвитерская хиротония дважды откладывалась. В первом случае, владыка Виктор о ней позабыл, а я ему не напомнил. Подумал, что пусть всё идёт своим чередом. И что Богу виднее. Во второй раз, владыка сам её отложил, ссылаясь на не очень праздничный день. Рукоположил только с третьего захода. В этот день в храм и, правда, пришло очень много людей.

Рукоположение вышло праздничным и торжественным.

К моему удивлению, отец диакон Иоанн явного недовольства не высказал. Радовался моему иеромонашеству вместе со всеми. И чего я от него уж совсем не ожидал – поздравил с рукоположением и даже первым подошёл под благословение.

Сам-то я ещё не успел отойти и от диаконской хиротонии. Не успел привыкнуть и как следует, научиться диаконскому служению. А тут сразу такой ответственный и тяжёлый крест «свалился» на плечи. Душа благодатно трепетала, а сердце и мысли переполнились великой ответственностью перед Богом и людьми. От непомерной тяжести и близкого отчаяния спасала Иисусова молитва, помощь и любовь окружающих. Потребовалось значительное время, чтобы освоиться и хотя бы немного привыкнуть.

Положенных по церковному уставу учебно-служебных «сорокоустов» у нас [306], как правило, не бывает. Да и сами рукоположения, чаще всего, происходят без должной кандидатской подготовки. То есть по острой архиерейской [307] или же приходской нужде. Поэтому служебные и требные знания приобретаются и «шлифуются» нашими клириками не за высокими монастырскими стенами, как, к примеру, в Московской патриархии, а сразу на приходской практике. Учимся мы вне духовных учебных заведений - училищ, семинарий и академий. Их у нас попросту нет. Учимся у своих старших клириков. Получаем от них безценный духовный опыт по церковно-исторической цепочке [308] и по традиции. Учимся по толкованиям святых Отцов Церкви. Учимся ответственно и постоянно. И результат такого обучения не заставляет себя ожидать.

Из своей пастырской, а затем и архипастырской служебной практики я сделал вывод, что, даже и по служебно-требной форме, мы нисколько не уступаем клирикам Московской патриархии. А по вере и духу, на порядок их превосходим. Превосходим и своей духовной чистотой, и трепетностью. Пастырско-человеческим благочестием. И неподдельной любовью, и страхом Божьим.

Говорю не обо всех, а о многих.

Безблагодатность Московской патриархии видно издалека. И видно довольно отчётливо. И кто хочет видеть её, и желает спасения, а не чего-то другого – тот это видит и невооружённым глазом. То есть без наводящих подсказок и миссионерских объяснений.

Моё пастырское послушание позволило владыке Виктору высвободить время для епархиального окормления и написания новых статей. Он разделил поровну требы. И если бы не его застаревшие комплексы, то он мог бы и совсем отказаться от них. Однако переубедить его невозможно. Правящий архиерей продолжал совершать в Славянске требы. Ему казалось, что в этом ничего худого или зазорного нет. Так-то оно так. Впрочем, его архиерейство от этого и, правда, похоже, ничуть не страдало.

Требные службы я очень быстро освоил.

- Теперь только ты будешь младенцев крестить, - после одного из крещений, сказал мне владыка Виктор. – У тебя хорошо получается. А я боюсь их крестить. Один священник из Московской патриархии рассказывал, как он утопил одного младенца. Вот, с тех пор и боюсь.

- А если, не дай Бог, я утоплю?

- Не утопишь. Я же вижу, что не утопишь.

Крестить так, крестить. Помимо крещений, хватало и других треб. С утра и до вечера я мотался по городу, казачьим станицам и хуторам. Труднее у меня получалось со Всенощной службой и Литургией. Особенно никак не мог запомнить, какой на Утрени сейчас поётся канон. И то ли говорить мне после очередной песни: «паки и паки» [309], то ли ещё повременить.

Ближе к концу января, владыка Виктор стал всё чаще упоминать о предстоящем епархиальном собрании. Его проведение планировалось в городе Алексине, что в Тульской области. И оно должно было состояться на приходе иеромонаха Тихона (Козушина). В связи с этим, моего архиерея что-то всё время тревожило и не давало покоя. Я его состояние видел.

Но не мог понять, от чего оно и почему.

- Всё же, придётся поставить Козушина на Московское благочиние, - в один из поздних вечеров, владыка открыл мне первопричину.

- Он же еврей!

- Сам знаю, что еврей. А кого прикажешь поставить? Кроме Козушина поставить там некого. Правда, есть у них ещё отец Валерий Лапковский [310]. Только он и на священника не больно похож. Тот ещё типчик. Как католик бреется и кажется, тоже из полужидов. Дед у него ещё комиссарил на Юге.

- Так зачем же такого ставить?

- Ставить кого-то надо. А вот, кого? Это и, верно, сложный вопрос. Над ним теперь и ломаю голову.

- Поставьте иеромонаха Тихона (Козушина) временно исполняющим обязанности благочинного. Тогда отпадёт и вопрос о Московском благочинном.

Владыка посмотрел на меня с особенным интересом, как будто что-то увидел впервые. Потом отвёл глаза в сторону и по давней привычке, расчесал пальцем бороду.

- А, что. Это, пожалуй, идея. Так я и поступлю, - промолвил он утвердительно. - На собрание я поеду с диаконом Иоанном. А ты останешься вместо меня на приходе. В помощники рукоположу тебе отца Феодосия. Скучать вам здесь не придётся, - архиерей сделал паузу и о чём-то, ещё раз задумался. - Не волнуйся, с Божьей помощью, справитесь. А в Алексине долго мы не задержимся.

Дела свои сделаем и сразу вернёмся домой.

Я не волновался.

Но, после ухода владыки и сам хорошо призадумался.

Схимонах Феодосий (Боровский) перешёл в РПЦЗ (В) в середине кубанской осени. За эти месяцы я узнал его предостаточно. Он частенько навещал наш Славянский приход и епархиального архиерея. Владыке Виктору схимник вначале понравился.

Отцу Феодосию едва перевалило за тридцать. Выглядел он ничуть не старше своих лет. Однако, зачем-то, играл многолетнего старца. При этом, усердно кого-то копируя. Скверно и плохо играл. То и дело, покашливал и сильно сутулился. Будто старец предревний – тягуче, со смыслом - слова говорил. Сам среднего роста. С белесого цвета глазами. Рыхлобородый и уже с огромной пролысиной. В своей неизменной бараньей кубанке смотрелся схимонах по-казацки.

И как-то, на схимника не очень тянул.

Хотя и заметно старался.

Проживал он на старом и почти совсем заброшенном хуторе, недалеко от курортной Анапы. Будучи ещё насельником Санаксарского мужского монастыря, а затем Плащанской пустыни и некоторых других монастырей Московской патриархии, с его же слов, чего он только там не навидался и не натерпелся от монашеского и игуменского произвола.

Произвола того схимонах не таил.

Отец Феодосий мог часами рассказывать о своей прошлой монастырской жизни. О Санаксарском «старце» Иерониме. О блуде и попойках монашествующих. О частом рукоприкладстве и всежидовском засилии. И о многом, о многом другом. Рассказывал он всё это и мне. И слушал я его с интересом. Последние полтора года отец Феодосий провёл в строящемся монастыре посёлка Горный, что по дороге на Новороссийск. Этот монастырь патриархия строила уже довольно давно и строила она его на том самом месте, где когда-то подвизался святой Феодосий Иерусалимский или Кавказский [311].

Как известно, святой Феодосий Кавказский прославился многими чудесами и стойким исповедничеством. Сергиан он на дух не переносил. Никогда их церковью не признавал. И в храмы их ногой не ступал. Однако патриархию это нисколько не волновало. Неиссякаемый поток паломников, а так пуще того - их немалые деньги, вынуждал патриархию строиться и расширяться. Только вот что-то строительство уж больно затягивалось. О нём я, как-то и спросил у отца Феодосия.

- А настоятель - игумен Филарет и не спешит его строить, - ответил отец Феодосий.

- Почему? – удивился я.

- Филарет - не из самых глупых монахов. Да и прораб он опытный. В мирской и монашеской жизни всякого навидался. Поэтому хорошо понимает, что, как только он закончит строительство, так сразу же Исидор [312] его тихо прогонит. А настоятелем поставит близкого к себе человека. Место в посёлке Горном доходное и на него многие давно зарятся. Вот и выходит, зачем ему торопиться с этим строительством? Деньги и продукты в монастырь поступают исправно. А большего от жизни ему ничего и не надо?

Так-то, вот.

- И что, Исидор не знает о его политике?

- Знает. Исидора Филарет умело подкармливает. Каждую седмицу отвозит ему машину продуктов и немалые деньги. Сколько денег отвозит – того я точно не знаю. А вот продукты и сам помогал нагружать. Всё деликатесы. Плохое питание Исидору не повезёшь.

- Откуда у него эти деликатесы?

- Как откуда? Жертвуют многие, - и, глядя на моё всё ещё продолжающееся вопросительное недоумение, отец Феодосий охотно пояснил. - Жертвуют рыболовецкие предприятия, продовольственные цеха и фабрики. Богатые хозяйства и фермеры. Да и мало ли ещё кто. Жертвуют не самые бедные люди. В монастырь поступало столько продукции, что нам и самим вволю хватало, и Исидору. Исидора я хорошо знаю. Мы с ним давние знакомые. Лет восемь прошло от знакомства. И в прошлом году он меня к себе вызывал. Всё упрашивал рукоположиться и посылал учиться в Ставропольскую семинарию.

- И ты отказался.

- Не совсем отказался. Попросил его отложить рукоположение. А в семинарию ту съездил и посмотрел. Семинария мне не понравилась.

- Интересно. И чем же?

- Узнал, что за каждый экзамен там надо платить по сто или двести долларов. А, откуда у меня американские деньги, когда и русских-то нетути? Съездил, посмотрел и назад возвернулся. Позднее, услышал о Зарубежной Церкви. Стал искать. И в городе этом нашёл.

Всем неплох был отец Феодосий. Только вот одна беда - не терпел он любого учения и никаких замечаний. Даже при самом пустяшном замечании или совсем уж невинной подсказке, схимник мгновенно вспыхивал и так сильно гневался, что становилось просто невмоготу находиться с ним рядом. Того и гляди, гнева не стерпит и бросится на тебя с кулаками.

Болезненная психика отца Феодосия наводила на определённые размышления.

По церковно-славянски читал он отвратительно. Скорее, читал по-хохлацки, чем по церковно-славянски. А его вычурная, а временами, прямо-таки, показательная неграмотность - мне казалась просто чудовищной. По своей слабой памяти, а так больше всего, по упрямству, не знал он, ни треб, ни храмовых Богослужений. И всё бы ничего, все мы вышли не из академий, если бы отец Феодосий не слишком упорствовал, а, с Божьей помощью, потихоньку учился. Куда там. Учиться он не желал и даже не думал о том. Владыка Виктор всё это прекрасно видел. Поэтому я ему ничего не сказал.

Да и что тут скажешь?

Когда архиерею оно, явно, вид